Наконец наши тройки разошлись в разные стороны. Естественное равновесие было восстановлено. Некто назвал незнакомую ему женщину «с позволения сказать дамочкой» и получил за это в морду. Но женщиной этой была Лида. А равновесие восстановил Лаврентьев. Не я.
Зато с Лидой вдвоем остался именно я. Витя быстро попрощался с нами и исчез куда-то. В незамеченно-безразличном направлении. Мне бы исчезнуть с ним, но я пока мало что соображал. Время восстановления еще не пришло. Еще было время находиться в грогги.
Лучше бы одному, конечно. С Лидой сейчас ни о чем говорить нельэя. Расстаться надо сейчас с ней.
Хоть бы расстаться как-нибудь так. Только бы не сорваться. Только бы…
Но сорвалось. Но сорвалось и покатилось. И полетело все в пропасть грохочущую, когда в последний момент (в последний мой корректный момент) выскочила-таки на поверхность самообиженность, мирообиженность, неврастения-обиженность. Почему, чтобы что-то иметь, надо это завоевать. Даже любовь, даже самоуважение. Почему просто никто не даст. Мне. Лично. Но это еще мысль только такая просквозила (просквозила мгновенно, вся в одном, одно ощущение, а уж я узнал — не в первый раз знобило ею), только мысль, а уж говорил я дальше, кричал я уже после совсем что-то подоночное и невразумительное.
Что я умнее, и лучше и гениальнее, и замечательнее всех. И что она меня не любит, потому что заставляет доказывать что-то. Но что я ускользну от ее контроля, от ее давления, и я плевал на всех, и не собираюсь никому ничего доказывать.
И еще, и еще, пока Лида, с исказившимся, горестным лицом изумленно слушала-смотрела и наконец, закрыв уши руками, тоже что-то не закричала мне. Но я кричал свое. И, кажется, хватал ее за рукав и отбрасывал его от себя, показывая, что между нами все кончено. И даже перстал кричать, и говорил даже что-то быстрое и ласковое, наклонившись над ее ухом. Но, чувствуя и видя, что безобразие мое не может быть заглажено быстро и автоматически, что уже нельзя все поправить и сделать, как по заказу, так, как будто ничего и не произошло, я снова срывался и кричал. Кричал еще громче, а значит и отвратительней.
И когда я увидел, что уже все потеряно, когда Лида, отшатнувшись (или даже убегая? — я не отдавал ясного отчета в происходящем), смотрела на меня с гадливостью и презрением, как на огромное, брызжущее и свистящее насекомое, вот когда я это вдруг разглядел, я и выкрикнул заключительное:
— Иди! Иди к своему заступнику-спасителю! Может, он тебя приютит! Джин тоже его был тогда! Не знала?
И когда она приблизила ко мне свои изумительные, страшно блестевшие глаза и я понял, что сейчас она меня ударит, я все-таки добавил:
— Тебе не удастся втравить меня ни в какую историю. Я не такой болван, будь уверена, — добавил автоматически, чувствуя на лбу ломающее кость давление невидимого обруча, добавил из безглазой, печально-мертво-бесконечной тьмы самоуничтожения.
Следующий день был выходной. Несмотря на события последних дней (имею в виду бессонные рабочие две ночи), я проснулся около шести, то есть часа на два раньше обычного. Проснулся н лежал в темной, совсем еще темной, зашторенной комнате. За шторами света тоже не было. Его еще вообще не было на земле. На той стороне земли, где стоял мой город. Москва.
Здесь я родился, здесь я и лежал в темноте утром выходного дня. Еще не было шести, и не было света. Зима. Хоть и заскользившая к сосулькам да синим окнах среди облаков, а все ж зима. Я вспомнил события вчерашнего дня (после того, как я остался на улице один. До — вспоминать не хотелось).