Я вспомнил, как накануне за странными поступками Соломона не разглядел человека со сложным внутренним миром. Моя наблюдательность была крайне слабой. Я видел только то, что видит любой «нормальный» человек. Эдсон и Димас тоже не знали, что делать с выданной им бумагой. Бартоломеу, чтобы пробудить в себе вдохновение, тихо напевал что-то, но это ему не помогало. Он смотрел то вверх, то по сторонам и ничего не делал. Проходило время, но мы так и не замечали ничего интересного. Единственным исключением был Соломон. Он приглушил свое навязчивое беспокойство и писал не останавливаясь. При этом он часто восклицал:
— Ну и ну! Вот это да! Фантастика!
Пока он писал, я оставался заторможенным. Продавец грез толкнул меня.
— Искусство смотреть и видеть разовьет в себе лишь тот, кто овладеет еще более сложным искусством — искусством человеческого интеллекта.
И не дал никаких пояснений.
«Что это за искусство?» — подумал я.
Вскоре он пояснил сказанное:
— Я имел в виду искусство успокаивать разум. Люди, в свое время блиставшие умом, прожили ничем не примечательные жизни, потому что не умели успокаивать свой разум. Великие писатели, знаменитые ученые, великолепные артисты терзали свое вдохновение, потому что их умы были возбуждены. Размышления, мысленные образы и образы фантастические, способные породить полет творческих способностей, могут также, если их в избытке, и крылья подрезать, и лишить человека интуиции и находчивости.
«Это и есть моя проблема», — решил я. Мой ум был подобен трясущемуся листу. Думать, в том числе о всяких глупостях, было особенностью моей психики. Я всегда был врагом молчания. Но, выслушав учителя, я попытался замолчать. Это было нелегко, поскольку я был переполнен образами, проносившимися в моем мозгу с большей скоростью, чем автомобили по проспекту, на котором мы стояли. Моим жалким жребием был загрязненный интеллект.
Мои друзья тоже выглядели растерянными. Но понемногу мы входили в бесконечный мир тишины. С этого момента наше восприятие стало острее. Я расслышал звонкие звуки, издаваемые какой-то птичкой. Мелодия ее шебета была прекрасной, а исполнение — невероятно вдохновенным. Я отметил это на бумаге. Тут же другая птичка пропела жалобную мелодию. А потом голубь-самец приступил к исполнению своего неизменного ритуала ухаживания за голубкой.
Я различил более десятка изумительных птичьих песен. Особых причин для вдохновения в этом холодном железобетонном контейнере у них не было, но, в отличие от меня, они торжественно отмечали праздник жизни. Я заметил и тоже записал стойкость источенных червями деревьев, которые, несмотря на твердый грунт и нехватку влаги, выживали во враждебной среде с тем бесстрашием, которого у меня никогда не было. Мимо этих деревьев прошло более десяти миллионов человек с тех пор, как они были посажены, и, может быть, лишь десять из них попытались рассмотреть их в деталях. Я почувствовал себя человеком привилегированным в этой социальной пустыне.
Бартоломеу, который раньше и слона перед собой не увидел бы, тоже добился первых успехов, начав что-то различать в этой путанице. Краснобай созерцал пять разноцветных бабочек, танцевавших в воздухе. Он отметил, что, в отличие от этих бабочек, танцевал только тогда, когда напивался. Эдсон различил несколько видов шуршания, издаваемого листвой при дуновениях ветра. Листва, ничего не требуя взамен, аплодировала прохожим, в отличие от него самого, изо всех сил старавшегося эти аплодисменты сорвать. Димас разобрался с насекомыми, которые без отдыха трудились, готовясь к зиме, то есть делали то, чего он сам никогда не делал. Он воровал и, как всякий вор, был совершенно никчемным хозяином, полагая, что жизнь — это вечная весна.
После этого приятного упражнения мы произнесли нашу излюбленную фразу: «Я безумно люблю эту жизнь!» Никогда еще такой незначительный труд не давал такого ощутимого результата! Я и представить не мог, что природа может столь зримо присутствовать в самом центре города. Как могло случиться так, что специалист в социальных вопросах ни разу не делал подобного упражнения? Впервые в жизни я полюбил тишину и понял, что у меня не было детства.
Я не могу вспомнить ни одного приятного переживания, испытанного в детстве. Возможно, я и стал-то таким сухим человеком только потому, что никогда не расслаблялся, будучи ребенком. Возможно, у меня была навязчивая мания преследования, я опасался того, что кто-то может напасть на меня сзади, потому что в детские годы я не ведал простодушия. Возможно, в зрелом возрасте я стал хроническим и угрюмым угнетателем, потому что начало моей жизни отнюдь не было радостным. Потери сделали меня взрослым очень рано, сделали юношей, думавшим много, а чувствовавшим мало.
Пока я вспоминал свои детские годы, учитель, похоже, тщательно исследовал меня. Энергично вбирая в себя воздух, он заговорил о злодейском умерщвлении детства в настоящее время, то есть о том, что его больше всего сейчас волнует.