Тургенев (как и почти любой русский писатель) – загадочная фигура в том смысле, что будучи рядом с такими гигантами русской прозы, как Гоголь, Толстой и Достоевский, некоей золотой серединой, посредственностью, носителем средней литературной нормы своего времени, он одновременно является великим выразителем именно этой языковой посредственности, этой золотой середины, этой средней нормы.
Рассмотрим в аспекте описания состояния конструктивного абсурда роман «Отцы и дети». Сама позиция Базарова как нигилиста, отрицающего все и тем самым это все абсурдирующего, закономерно становится позицией конструктивного абсурда при встрече с противоборствующей позицией обыденного здравого смысла. Базаров заявляет, что логика не управляет его мышлением («Да на что нам эта логика? Мы и без нее обходимся»). В ответ на провокативный вопрос Павла Петровича, неужели Базаров не признает искусства, Базаров отвечает знаменитой бессмысленной фразой: «Искусство наживать деньги или нет более геморроя». Остаются только естественные науки, но и они принимают нигилистически-абсурдирующий характер. Оба персонажа – и Базаров, и Павел Петрович – будучи романтическими героями, тесно связаны со смертью. Оба они мертвецы еще при жизни – первый потому, что появился слишком рано, а второй потому, что его время уже ушло. Единственное позитивное занятие, которые позволяет себе Базаров – резание лягушек, – тоже по сути не что иное, как отрицание жизни. Это занятие, более того, связано с определенным некрофильством Базарова. Резание лягушек как символ позитивистских умонастроений молодежи был с энтузиазмом подхвачен и развит Д. И. Писаревым в статье «Реалисты», где ярко живописуются распластанная лягушка и склоненный над нею с занесенным скальпелем молодой нигилист. «Ясно, что лягушка для Писарева – это „царевна-лягушка“» [
Прочная ассоциация любви со смертью, причем со смертью именно в некрофильски-патологоанатомическом обличии, наиболее ярко проявляется в первой реакции Базарова на Одинцову (в которую он вскоре влюбится) в разговоре с Аркадием: «Ты говоришь, она холодна. В этом самый вкус и есть. Ведь ты любишь мороженое?» «Этакое богатое тело! – продолжал Базаров, – хоть сейчас в анатомический театр». Базаров, конечно, погибает – от этого же самого некрофильски-фаллического скальпеля, отравленного чужой смертью, так и не успев выпотрошить свою царевну-лягушку. (Последнее тоже не случайно – недаром один из радикальных идеологов русского нигилизма, альтер эго Базарова, Д. И. Писарев, до смерти (кстати, такой же нелепой) оставался девственником.) Но перед этим стихия абсурда захлестывает его: нелепая дуэль с Павлом Петровичем, бессмысленные разговоры с мужиками о земле, что стоит на трех китах, убийственные речи о Пушкине, что тот служил в военной службе, так как у него на каждом шагу «На бой, на бой за честь России!».
Амбивалентное, умерщвляюще-оживляющее отношение Базарова к миру весьма точно определяется его крестьянами как шутовское («…этот самоуверенный Базаров и не подозревал, что он в их глазах был все-таки чем-то вроде шута горохового…»).
Наконец Базарова настигает абсурдная смерть, которая по законам тотального отрицания начинает отрицать его самого; а перед ней вдвойне абсурдное, «по-пушкински возвышенное» свидание с Одинцовой, где Базаров произносит фразу («Дуньте на умирающую лампаду и она погаснет»), как бы отрицающую легитимность и серьезность всех его прежних нигилистических притязаний. Из состояния конструктивного абсурда первых глав Базаров переходит в состояние тотального абсурда, то есть из жизни в смерть. Тотальный абсурд эроса-танатоса оказывается сильнее конструктивного абсурда естественно-научного романтизма. Ведь по сути Базаров умирает от неразделенной любви.
Можно сказать, что вся постструктуралистская герменевтическая филология-философия – текстовый анализ Р. Барта, психоаналитический постструктурализм Ж. Лакана и Ж. Делёза, мотивный анализ Б. М. Гаспарова, деконструктивизм Ж. Деррида и вся интертекстуальная методология во всех ее изводах есть не что иное, как игра в «китайскую рулетку», то есть поиск «произвольных» с точки зрения здравого смысла ассоциаций. Да и вся послевоенная культура – Борхес, Кортасар, музыкальный алеаторизм, гиперреализм в живописи, весь послевоенный модернизм, включая фильм Фассбиндера, давший название этой статье, – та же «китайская рулетка».
Итак, имя собственное, притягивающее к себе пара-семантические ассоциации, используя тотальную склонность языка к отождествлению одних элементов с другими, доставшуюся в наследство от его мифологической стадии, – ив результате почти полное зачеркивание поверхностной логики и торжество глубинного абсурда.