Эти коллективы как таковые существуют, они открыты для действия и восприятия; в любом из них мы всегда найдем какую-либо конкретную материальность (движение, управленческий центр, здание, слово и т. д.), которая выдерживает подтачивающую ее утечку и обнаруживает ее. Мне достаточно открыть окно: я вижу церковь, банк, кафе – вот три коллектива; к коллективам относятся и этот тысячефранковый билет, и купленная мною газета. Второе, что можно поставить в упрек марксизму, – это то, что он никогда не стремился изучать подобные объекты сами по себе, т. е. на всех уровнях социальной жизни. А ведь именно в своей связи с коллективами, именно в своем «социальном поле», наблюдаемом в ближайшем его аспекте, человек осознает свое положение. Частные связи являются здесь способом мыслить и переживать всеобщее в его материальности; притом у этой частности есть своя непроницаемость, не позволяющая растворить ее в фундаментальных определениях. Это означает, что «среда», в которой мы живем, с ее установлениями, монументами, орудиями, с ее культурными «бесконечностями» (реальными, как, например, идея природы, или вымышленными, как Жюльен Сорель или Дон Жуан), ее фетишами, ее социальной временностью (temporalite) и ее «одологическим» пространством, также должна стать объектом нашего исследования. Эти разнообразные реальности, бытие которых прямо пропорционально небытию человечности, поддерживают между собой – через посредство человеческих связей, – а также и с нами множество отношений, которые могут и должны изучаться сами по себе. Будучи продуктом своего продукта, формируясь в процессе своего труда под воздействием общественных условий производства, человек в то же время существует среди своих продуктов и составляет субстанцию пожирающих его «коллективов». На каждом уровне жизни возникает «короткое замыкание», появляется горизонтальный опыт, способствующий изменению человека на основе его исходных материальных условий: ребенок переживает не только свою семью – он переживает еще, отчасти через семью, а отчасти непосредственно – окружающий его коллективный ландшафт; в таком единичном опыте ему открывается также и общность его класса[27]. Таким образом, речь идет о том, чтобы конституировать горизонтальные синтезы, в которых рассматриваемые объекты свободно развернут свои структуры и свои законы. Эта «поперечная» тотализация утверждает одновременно и свою зависимость от вертикального синтеза, и свою относительную самостоятельность. Сама по себе она не является ни достаточной, ни беспочвенной. Бессмысленно пытаться представить «коллективы» как чистую видимость. Конечно, о них не следует судить по тому, какими они предстают в сознании современников; но мы упустили бы из виду их своеобразие, если бы рассматривали их лишь с точки зрения сущности. Если бы мы исследовали одну из тех культурных групп, которые встречаются на фабриках, то при таком подходе мы не отрешились бы от старого штампа: рабочие думают, что они читают (и следовательно, что коллективный объект принадлежит к сфере культуры), в действительности же они только отдаляют для себя обретение самосознания и эмансипацию пролетариата. Совершенно верно, что они отдаляют момент обретения самосознания; но верно и то, что они читают и что чтение это осуществляется внутри определенной общности, которая поощряет его и через него развивается. Приведем в качестве примера лишь один объект. Нельзя не согласиться с тем, что город – это материальная и социальная организация, обретающая свою реальность в повсеместности своего отсутствия: он присутствует в каждой из своих улиц в той мере, в какой он всегда в другом месте, и миф о столице с ее тайнами ясно показывает, что непрозрачность непосредственных человеческих отношений проистекает здесь из того, что они всегда обусловлены всеми прочими отношениями. «Парижские тайны» – следствие абсолютной взаимозависимости различных сред, связанной с их полной разделенностью. Но у всякого городского коллектива есть свое лицо. Марксисты ввели удачные классификации, они стали различать с точки зрения экономического развития города аграрные и промышленные, колониальные, социалистические и т. д. Они показали для каждого типа, каким образом форма и раз деление труда, наряду с производственными отношениями, порождали особую организацию и особое распределение функций городских служб. Однако этого недостаточно для того, чтобы свести опыт воедино. Между Парижем и Римом существует глубокое различие: первый является типичным буржуазным городом XIX в., второй одновременно и отстает от первого, и опережает его – он имеет центр с аристократической структурой (бедные и богатые живут в одних зданиях, как и в нашей столице до 1830 г.) и современные кварталы, выстроенные по образцу американского урбанизма. Недостаточно просто показать, что эти структурные различия соответствуют фундаментальным различиям в экономическом развитии двух стран и что марксизм, с его современным инструментарием, способен дать этому объяснение[28]: надо еще убедиться, что устроение этих городов непосредственно обусловливает конкретные отношения между их обитателями. Через тесное соседство богатства и бедности римляне в уменьшенном масштабе переживают развитие своей национальной экономики, но такое соседство само по себе есть непосредственная данность социальной жизни; оно проявляет себя в человеческих отношениях особого типа, оно предполагает вкорененность каждого в городское прошлое, конкретную связь людей с руинами (которая в гораздо меньшей степени, чем можно было бы предположить, зависит от рода труда и от классовой принадлежности, поскольку эти руины в конечном счете населены всеми и всеми используются – и, возможно, даже больше народом, нежели крупной буржуазией), определенную организацию пространства, т. е. дороги, ведущие людей к другим людям или к месту работы. Если мы не располагаем необходимыми инструментами для того, чтобы исследовать структуру и влияние этого «социального поля», мы никогда не сможем вывести известные типично римские традиции из простой детерминации производственными отношениями. Дорогие рестораны находятся в беднейших кварталах; в летний сезон богатые обедают на террасе. Этот факт – немыслимый в Париже – касается не только индивидуумов: он уже сам по себе многое говорит о том, каким образом переживаются классовые отношения[29].