Пустых бутылок было, между прочим, море. Чуть ли не каждый божий день, а особливо пятого и двадцатого (никто из нас не понимал всей загадочной магии этих чисел), толпа мрачных мужиков валила по Ленинской Слободе из заводской проходной к нашему ср…ному подвальному продовольственному магазину и стремительно затаривалась бутылками перцовки (перцовка была дешевле водки). Затем мужики аккуратно разбивались по трое и, по-детски прячась за овощехранилищами, начинали глушить эту перцовку, закусывая её ароматным чёрным хлебом. Всё удовольствие продолжалось от силы пятнадцать минут. Его прелести я, срази меня бог, никак не мог понять, хотя братья Тузовы однажды, посмеиваясь, и дали мне попробовать той перцовки из недопитых бутылок (они сцедили для этого по капле, наверное, штук тридцать) – отвратительная жгучая и вонючая дрянь! Вот и всё было моё впечатление.
Эта жизнь на Ленинской Слободе была какой-то пародией на счастливое детство. Мама и папа непрерывно работали, и я с раннего детства оставался дома наедине с полусумасшедшим дедушкой, вечно плачущей бабушкой и соседом-милиционером, который периодически зазывал меня к себе в комнату и показывал то новую бензиновую зажигалку, то новую шариковую ручку – зачем, я тогда понять не мог.
Изредка я с дедушкой-бабушкой выходил во двор погулять. Двор был огромен, формально это был стадион расположенного под окном автомеханического техникума при всё том же заводе Лихачёва – на самом деле, кроме деревянных скамеек по бокам, на нём больше ничего не было. Зимой я даже учился в этом дворе кататься на лыжах, иногда мы ходили на близлежащий стадион «Торпедо», где меня пытались научить стоять на ненавистных коньках (стадион зимой превращался в каток). Осенью в нашем дворе начиналось столпотворение – появлялись странные молодые люди в одежде, явно вышедшей из моды лет 20 назад, и их мамы в специфических дамских пиджаках, называвшихся «бархотками». Все молодые люди на вопрос, откуда они, говорили: «Мы из дярёвни». Вот именно так: не из деревни, а именно из дярёвни! Тузовы, сидевшие рядом с парнями на скамейке, хохотали до изнеможения, а парни злились и не понимали, почему эти десятилетние шкеты смеются над ними, такими сильными и красивыми, приехавшими поступать в этот треклятый автомеханический техникум.
В 1957 году в Москве случился Международный фестиваль молодёжи и студентов. Мы с мамой тихо-мирно сидели дома среди бодро звенящих рюмок и чашек в буфете, как внезапно кто-то крикнул, что на завод приехала бразильская делегация. Офонареть! Бразильцы! Вот тут, рядом, двести метров по прямой. Мама бросила всё, подхватила меня, трёхлетнего, на руки, и мы помчались к проходной. Думаю, мама даже не осознавала, что бежит со здоровенной тяжестью на руках.
Мы подбежали к небольшой толпе как раз вовремя – с завода выходили счастливые смуглые люди, мы таких ещё в жизни не видели. О, да они, оказывается, другие, точно другие. В моей памяти сохранились только визуальные образы. Да и что ещё могло сохраниться? Я отчётливо помню, что смотрю на этих смущающихся людей с высоты держащих меня маминых рук. К тому же наверняка в задаче гэбэшного переводчика или переводчицы было как можно быстрее увести этих бразильцев от неподготовленного общения с какими-то заскорузлыми советскими людьми. Переводить он, разумеется, ничего не желал, а мы тем более не знали португальского. Тут ещё и ребёнок, которого сумасшедшая мамаша зачем-то принесла с собой, протягивает свои грязные ручонки.
Да, я помню, так, наверное, и было, потому что один из смуглых людей посмотрел на меня, рассмеялся, достал из внутреннего кармана пиджака бумажник и вручил мне какую-то мятую цветную бумажку с изображением грозного усатого господина при эполетах. Три крузейро – настоящие! Я понял, что это деньги, только когда уже пошёл в школу – мама-то поняла сразу, но она не пыталась даже узнать их реальную стоимость. Для нашей семьи это была бесценная реликвия, удивительный подарок, источник семейных преданий. Который хранился бесконечно долго, пока совсем недавно не пропал из виду.
До сих пор я смутно помню лицо дедушки, когда он меня, трёхлетнего, возил по двору на детской коляске. Помню бабушкины трусы с дырочкой посередине, которые я разглядываю из-под стола, задрав голову, – я залез под стол прямо посередине обеда – и удивляюсь, что её трусы под широкой длинной чёрной юбкой отличаются от папиных или дедушкиных. Помню, как мне всё та же родная бабушка обварила щами сзади шею, пронося мимо стола огромную кастрюлю с кухни. Она только слегка плеснула, но от страшной боли я тут же заорал, и все заорали. Мама меня тут же подхватила, и мы с ней помчались в детскую поликлинику, благо она была недалеко на Восточной улице. Но оказалось всё не так страшно – врач только намазал мне шею какой-то вонючей дурацкой мазью, и я неделю проходил с марлевой повязкой…