Удивительное дело - сидит, бывало, на собрании, внимательно смотрит в рот тем, кто говорит, оглядывает зал и будто бы все понимает. Кругом порядок, чин чинарем идет дело, а он внезапно сникнет головой, сильно возьмет глаза в горсть и замрет. Так не подумаешь - ну, может, голова заболела, или в сон шибануло, или глаза устали, но я раз сидел рядом с ним и увидел, что у него под ладонью слеза. В общем-то ничего тут такого нет мало ли людей к старости страдает слезливостью? И я бы никогда не стал рассказывать этого про Глухаря, если б не тот вечер на Золотом Китате. Знаете, что он тогда мне открыл про свою глухоту? Старик, помню, подновил костер, подождал, пока займется, и я видел по нему - сейчас он скажет что-то важное. Однако Глухарь перескочил будто бы на другое.
- Знаешь, Петр, я часто вспоминаю один день. В двадцать четвертом, в январе месяце.
Я кивнул.
- Да откуда тебе знать? - продолжал Глухарь, и я подивился его многословью - обычно он молчит себе всю рыбалку и молчит. - Ты еще не родился тогда, а я уже был в твоих годах. И тот день - как в явях. С утра, помню, залез я в огневую коробку связи клепать. Пыль, сажа, керосинка чадит, котел гремит. Зашелся, понятно дело, в работе - время совсем потерял. Вдруг слышу - стучат по котлу кувалдой. Вызов стучат срочный. Это у нас, у котельщиков, есть такой договор, как стучать. Чую - срочный стучат! Бросил я инструмент, выскакиваю наружу, и тут у меня мелькнуло, что я оглох враз - это случается с нашим братом. Понимаешь, тишина жуткая в депо. И везде. Ну, гробовая тишина, понимаешь? Только чую - вот ты говоришь про оттенок? - чую, как из люка вода капает под паровоз, в канаву. И так звучно, с перерывами: "Кап!.. Кап!.. Кап!.."
Глухарь тяжело повернулся к огню боком и продолжал в темноту:
- И никого! Ни души. Вижу только, кричит мне напарник: "На митинг! Он умер". Сразу-то я подумал, что вранье. Может, сволочь, соображаю, какая-нибудь пустила слух, было же такое, когда в него Каплан стрелила. Вышли, однако, мы на деповский двор, знаешь, где сейчас Камень? Туда. Народу - черно! А погода была снежная и тихая, как сейчас помню. В Москве-то - потом писали - мороз вдарил в тот день, а у нас тепло, градусов пятнадцать, не боле. И снег. Снег! Валом валит. Гляжу - народ стоит, и паровозы подогнали со всей станции к депо. И вот, Петр, представляешь, бело с неба и кругом бело - на снег еще изгарь не села. И деповские стоят. Шапки в руках, и снег на головах не тает. Гляжу я, а сам все не верю. Как же так, думаю? Снег и люди, снег и паровозы. Белое и черное, больше ничего...
У старика затряслась спина. Мне ее, освещенную костром, было видно всю - широкую, обтянутую брезентовым плащом. И еще я увидел, как Глухарь собрал рукой лицо и застыл.
Я перевел взгляд на вишневые угли и тоже замер; Но вот старик кашлять начал, подал голос:
- Ничего я, Петр, не слыхал, что говорили на митинге. Стоял, и все. Очнулся, когда "кормилец" загудел. И паровозы тоже. Пар над ними, из свистков-то, белый-белый. Реву-у-ут! И тут я понял, что уж все. Правда. Долго они гудели. Везде, говорят, по пяти минут гудели, а у нас на Переломе больше, много больше...
Старик, видно, совсем успокоился. Я не отрывал глаз от огня, но видел как-то боком, что Глухарь недоуменно смотрит на меня.
- Ах да! - Голос его опять осекся. - Насчет оттенка. Понимаешь, Петр, я вот и говорю - тоже иногда вроде слышу. Началось это с того времени, как совсем слышать перестал. То ничего-ничего, а то вдруг в мозгу те самые капли из котла: "Кап! Кап! Кап!" И так явственно!.. А потом гудки. Реву-у-ут! Голова раскалывается. Что за чудо? Стреляй сейчас под ухом - не услышу, а тут - "Кап! Кап! Кап!". А ведь скоро сорок годов с того дня. И всегда переживаю, как гудки заслышу. Держу слезу и не могу...
Тот вечер не забыть мне. Если б я был художником, все бы по рассказу Глухаря нарисовал. Людей, снег, черное и белое. И Глухаря. Как он среди других стоит, и снег на голове.
Ни до этого, ни после не слышал я, чтобы Глухарь так много подряд говорил. На серьезной рыбалке, повторяю, он нем как рыба, никогда не обременяет своим присутствием, и с ним хорошо. Может быть, потому еще, что я знаю - ему в жизни нравится то же, что мне. Мы еще долго не спали. Разложили костер пожарче, долго говорили. Я ему в блокнот много чего тогда понаписал. И про Клаву Иванову, между прочим. Только не совсем то, что хотелось, хотя старику можно все доверить - он замолчит любые слова, особенно если попросишь. Ну, правда, насчет Клавы мне еще надо было кое-что для себя уяснить, и я, помню, так и сказал, для себя:
- Думал, что уж и не встречу. А тут - она. И где? Рядом со мной, в цехе...
Из темноты послышался голос Глухаря:
- Ты что-то говоришь, Петр?
- Нет, ничего не говорю.
- Ну говори, говори...
Мы полезли в балаган, когда костер совсем догорел, над жаром лишь тихо шептался пепел. А звезды еще ярче стали, шевелились, пригасали и разгорались на небе, ворсились. И чудилось, будто это они шуршат меж собой, не костер.