Доверимся на время для простоты старой как мир оппозиции между гражданской войной и войной интернациональной. Следует ли, говоря о гражданской войне, напоминать, что либеральная демократия в парламентской форме никогда прежде не представляла интересы столь незначительного и изолированного меньшинства? Что в тех государствах, которые мы называем западными демократиями, она никогда еще не находилась в столь дисфункциональном состоянии? Выборное представительство и парламентская жизнь оказались не просто извращены (как бывает всегда) большим количеством социально–экономических эксцессов; их дела идут все хуже в публичном пространстве, глубоко потрясенном техно–теле–медийными органами и новыми ритмами информации и коммуникации, новыми диспозитивами и скоростью представляемых ими сил, а следовательно, новыми задействованными ими способами присвоения, новой структурой события и его призрачности, каковые они производят (изобретают и являют на свет, инаугурируют и выявляют, способствуют приходу и одновременно высвечивают — там, где они уже присутствовали, отсутствуя: речь здесь идет именно о концепте производства в его отношении к призраку). Это преобразование затрагивает не только факты, но и концепт таких «фактов». Сам концепт события. Отношение между размышлением и решением, само функционирование правительства изменилось не только технически, по времени, пространственному охвату и скорости, изменился (в чем пока не отдают отчета) его концепт. Вспомним о технических, научных и экономических изменениях, которые в Европе после Первой мировой войны уже потрясли топологическую структуру res publica, публичного пространства и общественного мнения. Они не только затрагивали эту топологическую структуру, они начали проблематизировать саму презумпцию топографического (то есть предположения, что существует некое место, а стало быть, самотождественное и устойчивое пространство для публичной речи, вещи или дела), повергая в кризис, как зачастую говорят, либеральную, парламентскую и капиталистическую демократию, открывая тем самым путь трем формам тоталитаризма, впоследствии многократно объединявшимся, сочетавшимся или терпевшим поражение. Но ведь сегодня масштаб этих изменений ширится все больше. Впрочем, такой процесс нельзя даже назвать расширением, если под этим словом понимать последовательный и непрерывный рост. Что больше не измеряется, так это скачок, уже отдаляющий нас от тех медийных сил, что в 1920–е гг., до наступления эпохи телевидения, глубинным образом изменили публичное пространство, опасно ослабив авторитет и представительность избранных, а также уменьшили размеры поля для парламентских дискуссий, размышлений и решений. Можно даже сказать, что они уже поставили под сомнение выборную демократию и политическое представительство, по крайней мере, в том виде, как мы их до сих пор знаем. Если во всех западных демократиях существует тенденция больше не уважать профессиональных политиков и даже партийных работников как таковых, то происходит это не только из–за такой–то личной непригодности, такой–то ошибки или такой–то некомпетентности, такого–то скандала, получившего большую, чем обычно известность, ставшего громким, а на самом деле зачастую произведенного, а то и разработанного какой–нибудь медийной силой. Дело в том, что политик все больше — и даже исключительно — становится персонажем медийной репрезентации в тот самый момент, когда преобразование публичного пространства — как раз с помощью медиа — ведет к утрате у политика существенных черт власти и даже компетенции, которые он прежде сохранял в структурах парламентского представительства, в сопряженных с ними партийных органах и т. д. Какой бы ни была его личная компетентность, профессиональный политик, соответствующий прежней модели, тяготеет сегодня к тому, чтобы становиться структурно некомпетентным. Одна и та же медийная власть сразу обвиняет, производит и наращивает некомпетентность традиционного политика: с одной стороны, она лишает его легитимной власти, какую он сохранял в прежнем политическом пространстве (партия, парламент и т. д.), но с другой стороны, она обязывает его становиться просто силуэтом, а то и марионеткой в театре телевизионной риторики. Полагая себя действующим лицом политики, он зачастую рискует (теперь это слишком хорошо известно) стать всего лишь действующим лицом телевизионной программы[80]. Нужно ли напоминать еще и об интернациональных войнах, гражданских интернациональных войнах, об экономических войнах, о национальных войнах, о войнах национальных меньшинств, о разгуле расизма и ксенофобии, об этнических столкновениях, культурных и религиозных конфликтах, раздирающих сегодня так называемую демократическую Европу и мир? Возвратились целые полки призраков, армии всех эпох, скрытые под архаическими симптомами пост–модерной парамилитаризации и сверхвооружения (информатика, спутниковая разведка, ядерная угроза и т. д.). Прибавим сюда скорость. По ту сторону двух этих типов войны (гражданской и интернациональной), граница между которыми уже не различается, зачерним еще картину этого времени по ту сторону времени. Вкратце перечислим то, что может поспособствовать тому, чтобы эйфория формальной или законнической риторики прав человека, свойственная либерально–демократическому или социал–демократическому капитализму, все больше походила на самую нелепую и бредовую из галлюцинаций и даже на все более вопиющее лицемерие. Речь пойдет не только о накоплении, как сказал бы Фукуяма, «эмпирических свидетельств»; недостаточно будет указать пальцем на массу непреложных фактов, которые эта картина могла бы описать или изобличить. Слишком кратко поставленный вопрос не является даже вопросом об анализе, к которому следовало бы тотчас приступить по всем направлениям; это вопрос о двойкой интерпретации, о конкурирующих прочтениях, к каким эта картина вроде бы приглашает и с какими она обязывает нас солидаризироваться. Если бы для начала было бы позволено перечислить язвы «нового мирового порядка» в телеграмме из десяти слов, то мы бы назвали, возможно, нижеследующие.