Он стал вспоминать прошлое, обычно это получалось трудно, теперь же происходило как бы само собой, без малейшего усилия. Он увидел отца и мать, вернее, это были две совершенно неясные фигуры, расплывчатые, без лиц, но он точно знал, что это родители и стоят они на набережной Невы, перед зданием Первого кадетского корпуса, пришли его проводить. Отец говорит что-то — в обычном высоком штиле, а мать неслышно всхлипывает… «Скоро вакации! — кричит Гена. — Увидимся еще, чего вы, право…» — и уходит, все время оглядываясь, и надо же, странность какая: мать стоит на том же месте, а отца — нет. Ровно никогда и не было. А он не удивляется этому и не пугается — как будто так и надо. И на следующий день, когда спускается он в вестибюль по вызову дежурного офицера и видит зареванного отцова денщика Фильку и понимает, что умер отец, и в самом деле слышит, что «его высокоблагородие скончались час назад апоплексическим ударом», — снова не удивляется и не плачет, поворачивается и уходит… Мать умерла через год, родных не осталось. Окончил корпус, потом Константиновское, никого, кроме Митьки, не было за всю жизнь. Ни друга иного, ни женщины любимой. А эта Анфиса редкостно красива. И не глупа. Угораздило же ее выйти за эту тлю… Наверное, совсем молодая была, не разобралась… Он пожал плечами: не самое значительное вспоминается. А вот как он белым стал? Как в контрразведке очутился? Спрашивали про это не раз, и он рассказывал всегда одно и то же: революция застала в армии, в Сибири, — что он мог понять — бунт, неправедное разрушение всех начал, вот и пытался вернуть прежнее в меру сил и разумения. Конечно, это была ложь во спасение. На самом же деле он все понимал и действовал из самых принципиальных соображений.
Послышались шаги, с негромким лязгом ключ вошел в замок и стал поворачиваться. Корочкин открыл банку, намочил чистый кусок холста и приготовился. Когда шатен шагнул в сени и повернулся, чтобы закрыть дверь, подошел сзади и крепко прижал тряпку к его лицу. Немец мгновенно обмяк…
Спустилась Анфиса, скользнула взглядом по яме.
— Давайте засыпем и досками заложим, надежнее будет, — стояла обескровленная, кутаясь в пушистую оренбургскую шаль, черными провалами смотрели огромные глаза на белом лице.
— Нервничаете? Не нужно… — Корочкин покачал головой. — Про «Зуева» забыли? — Он положил тряпки немцам на лицо и, отвернувшись, обильно полил хлороформом. Посмотрел на Анфису: — Все…
Она охнула, прижала кулаки к груди.
— К концу дня пойдем к управлению милиции, я покажу, а вы приведете его сюда.
— А если не пойдет?
— С вами-то? — без улыбки спросил Корочкин. — Эти свойства у мужчин с годами только расцветают… Когда приведешь —: запри входную дверь. Он это поймет по-своему, так что не бойся.
Почему он стал говорить ей «ты»?
Имел ли он право судить «Зуева» и выносить ему приговор? Имел ли право этот приговор исполнить?
Он увидел, как «Зуев» вышел из подъезда управления и направился к трамвайной остановке. На этот раз «человек» почему-то не смотрелся таким уж представительным, показалось даже, что он изрядно полинял и скукожился; может быть, просто постарел, а может, слетел под горку — вон, на трамвайчике ездит, автомобиля не подают. Корочкин удивился своему злорадству, мелкости чувства, это было глупо — ведь все решено и подписано, остались считанные минуты жизни «товарища Зуева» и такие же считанные его, Корочкина, жизни…
«Зуев» сел в трамвай, Анфиса — рядом, Корочкин поднялся в вагон с передней площадки. Старуха в черном платке оглядела его с презрительным безразличием, сказала громко, на весь вагон:
— Кто на фронте мается, кто в тылу гужуется.
— Ладно, бабка, — вступился за Корочкина молодой парень в грязной спецовке, — может, товарищ — инженер на заводе, танки строит, или завтра его мобилизуют, а, товарищ? — дружески подмигнул он Корочкину.
— Угадали, — улыбнулся Корочкин. — Ухожу… В самую что вой на есть дальнюю дорогу…
— Вот видишь, бабка, — укоризненно сказал парень, — язык-то без костей, лишь бы оговорить!
— Извини, сынок, — улыбнулась беззубым ртом старуха, — ошиблась.
Корочкин оглянулся. Анфиса что-то искала в раскрытой сумочке, суетливо приговаривая:
— Господи, ведь полная же сумка мелочи была, еще с утра, как же так? — Она растерянно улыбнулась и посмотрела на «Зуева». — Верите? Сама не знаю, как это получилось?
— Я заплачу за гражданку, — сказал «Зуев», кондукторша равнодушно приняла у него деньги и оторвала билеты. «Вертихвостки чертовы…» — пробормотала она.
— А вы до какой остановки? — спросил Зуев. Он заметно оживился, в лице появилась игривость, глазки лихорадочно заблестели.
Господи, как ведь иные люди не меняются во всю жизнь… Ни лицом, ни фигурой, ни характером. И потолстеют вроде, и лысина во все темечко, а узнаваемы, ровно и не пролетела целая вечность. Стоит, курлычет, выгибается, будто не в заплеванном трамвае, а у Абрамсона на Дворянской, среди господ офицеров… И Анфиса — на удивление. Улыбается, щебечет, словно этот ожиревший куафюр нравится ей на самом деле.