Испытывал ли он чувство стыда и раскаяния, переодеваясь мужиком и шагая потом в унылой толпе отупевших от горя и безысходности людей? Ведь было время для размышления, оценки недавнего прошлого, была возможность что-то понять, переосмыслить, Нет… Ничего этого с ним не произошло. Если и было какое-то чувство, то разве что сожаление по Митеньке — и то туманное какое-то, неотчетливое, вроде бы и жалко его, молодого, влюбленного, и в то же время — наплевать. Дела же своего Белого, которому готов был совсем еще недавно жизнь отдать и которое так вдруг исчезло, растворилось, словно и не существовало вовсе, — дела этого совсем не было жаль, никакой горечи не было, даже досады. Пропал Колчак, растворились-исчезли белые армии — ну и черт с ними, о чем, в самом деле, жалеть. А может быть, все это было и не так и он просто успокаивал себя подобными мыслями, инстинктивно догадываясь, что возврата к старому не будет уже никогда. Мысленно он не раз приходил на лесную дорогу, следы шин виднелись отчетливо, словно наяву, и три ели шумели протяжно и печально, поскрипывали могучие стволы, иллюзия другой раз была столь велика, что он стискивал голову ладонями и бессильно замирал… О том, что, возвратясь на прежнюю должность, он расстрелял бывшего поручика Ломова и комиссара Бритина, никогда не вспоминал. Это была работа, чего о ней вспоминать. Чего не делает человек по работе?.. Он же подчиняется государственной дисциплине, она ему и указ, и оправдание за все. Другое дело — собственная воля и собственное разумение. Тут уж совесть непременный участник…
Прошло несколько лет, он стал забывать свое прошлое, пришла уверенность: следы былого затерялись. Навсегда. Он вернулся в город и стал служить скромным счетоводом в скромном советском учреждении, под другой фамилией, благо в «военном контроле» паспортов и удостоверений расстрелянных и замученных было вдосталь, и в свое время он взял себе такой паспорт, никаких хвостов за бывшим его владельцем не было — ни родных, ни друзей — это он выяснил точно. И вот — на тебе… Что ж, возвращение в город было ошибкой — это он понимал изначально. Почему же вернулся? Из-за золота организации? Нет. Может быть, из-за броши? Тоже нет. Себе взять не мог — это исключалось, выполнить завещание Митеньки — и того пуще. И все же вернулся — пусть в уверенности, что все позабыто и никто ничего не узнает, но разве не лежало где-то на самом дне подсознания ощущение страха и неизбежного возмездия? Лежало, конечно, но ведь каждую ночь снились мертвые люди на дне песчаной ямы, и Митенька с простреленной головой поверх всех… Невозможно было уйти от этой могилы…
Арестовали его дома, поздно вечером; понятые — две соседки по коммунальной квартире — смотрели с ужасом и молчали. На допросах он не запирался — улики были налицо, и слава Богу, что далеко не главные. Учитывая сданное золото и признание, суд по совокупности преступлений определил срок лишения свободы в пятнадцать лет. В ожидании этапа он ломал голову только над одним: как дознались? Как вышли на него? Это было непостижимо… Мысль эта мучила, съедала мозг, он боялся, что свихнется. Нет, он понимал, что соответствующие организации большевиков ищут всех причастных к белому движению, причастных активно, преступно, с точки зрения новых властей. Ищут и находят. Но его след был перекрыт так надежно, так профессионально. Его не должны были найти…
Загадка разрешилась неожиданно просто. Когда выводили на этап, он увидел среди группы начальства, стоявшей у автомобиля, знакомого человека в милицейской форме. Это был он, его «человек».
В первую секунду хотел броситься и задушить, но холодный внутренний голос, прозвучавший сурово и насмешливо, остановил. «Дурак… Что ты им скажешь? Что убил их товарищей? Так ведь это „вышка“. Тебе. Не ему. Задушить же его все равно не сможешь, не дадут. А за такое покушение на жизнь уважаемого и достойного начальника шлепнут без раздумий». Уважаемого и достойного… А что удивительного? Они же не знают, кто он на самом деле. Значит — сказать? Нет… Бессмысленно. Личного дела, расписок за наградные суммы — нет. Никаких доказательств. Безысходно…
— И вы никогда больше не приходили на это место?
— Нет.
— И ни разу не пытались достать брошь?
— Я не вор. И не грабитель могил. Извините. К вам это не относится. Вы — завоеватели. Это ваше право.
— Напрасно объясняете, — улыбнулся Краузе. — Я ведь уже сказал, что мы, немцы, не страдаем предрассудками. Что вы предлагаете?
— Вам — брошь. Мне — «человека». Оберштурмбаннфюрер, сто миллионов сегодня — это стратегическое сырье, оружие, это — победа! Пусть даже на одном направлении.
Краузе посуровел, сжал губы, резко обозначились складки у носа.
— Как его фамилия?
Будто что-то толкнуло Корочкина. Позже он часто вспоминал это неясно кольнувшее предчувствие беды. Ответил — простодушно, без малейшего промедления:
— Зуев Яков Павлович, девяностого года рождения, уроженец Екатеринбургской губернии, русский, из рабочих, член партии большевиков с пятнадцатого года, работать начал со мной сразу же после ареста в апреле 1919…