Да, вопрос не в том, какие слова говорились или не говорились, даже не в энтузиазме, который был или не был, речь об атмосфере — духе — тех встреч. Один миг такой духовной выси — на открытии памятника Пушкину — в Москве, в 1880 году, кинул в объятия, со слезами растроганности, при восторженных аплодисментах переполненного зала двух долго враждовавших крупнейших русских писателей — Достоевского и Тургенева… Этот же великий миг побудил всех-всех русских писателей немедленно — пешком — отправиться из Москвы в Ясную Поляну к Толстому (весть о болезни Толстого помешала этому)!..
Не слишком ли казенно-сухой, официально-деловитой была встреча двух писателей — двух разных России, двух разных эпох? Ясно одно — из встречи этой, из приглашения вернуться на родину Буниным так и не услышан был зов Родины. И об этом остается лишь сожалеть…
Так без логических доказательств, из внутреннего чувства возникает представление-убеждение, что все, и встреча, и беседа, и, главное, результат, — все могло быть иным! Воображение ретроспективно «моделирует» такие встречи, при тех же объективных обстоятельствах, рисует другого, третьего писателя вместо Симонова. Скажем, Федина, или Твардовского, или Паустовского? К слову сказать, творчество их Бунин знал и высоко почитал…
Тридцать три года, больше половины писательской жизни, Бунин — в эмиграции, далеко от Родины, без своего читателя, без своей писательской среды, далеко от своего народа и родного языка — служил Родине, народу, его слову, почти сам это не сознавая! Беспримерный это подвиг служения среди жизни одинокой, забытой, полной мук и лишений, страстотерпства и подвижничества… Когда-то, в тридцатых, Бунина навестил гость из России, это был голландский концессионер, и в объективности рассказа о новой России можно было вроде не усомниться. Зашел разговор и об Алексее Толстом, о котором гость сказал, что живет он, после возвращения на родину из эмиграции, отлично, у него своя дача, прекрасная обстановка. Бунина эта весть разволновала.
Почему же не вернулся Бунин после встречи с Толстым в середине тридцатых? Думается, помимо всех сложных соображений, были еще такие: Толстой, которого Бунин считал легкомысленным, но ловким человеком, «умеющим всюду устраиваться» (в отличие от Бунина — «всюду не умеющего устраиваться»), не мог служить Бунину примером собственной будущей судьбы… Кто ж его приглашал? Россия? Ее неуполномоченные?..
Затем, на той же встрече, в середине тридцатых, Толстой говорил Бунину, как бы выдавая желаемое за действительное: «В Москве тебя бы колоколами встретили… Как тебя любят, как тебя читают в России!» — «Как это с колоколами, ведь они у вас запрещены», — перебил Толстого Бунин, словно не заметив, «как его любят и читают в России». Конечно, знал он, что и это, равно как и «колокола», — «ложь во благо». Не знали и не читали тогда у нас Бунина!.. Он почти не издавался. Лишь отдельные читатели с еще «дореволюционным стажем» разыскивали его, дореволюционные же, издания по букинистическим лавкам… Как видим, в том разговоре не было даже должной искренности. Тем более, значит, не было ни материальных, ни моральных гарантий к возвращению на родину. Может, она, неискренность, — пусть и как «ложь во благо» — и побудила Бунина написать потом об этой встрече с такой едкостью и сарказмом… Не такой должна была быть встреча, не таким должен был быть разговор о возвращении Бунина на родину! Но ведь и Толстой тут, к сожалению, мог лишь то, что мог, во многом тоже действовал на свой страх и риск, не имея на приглашение ни высшего разрешения, ни высших полномочий… Лишь спустя почти пять лет Толстой обратился к Сталину с письмом — которое тщательно готовил, писал и переписывал, — в котором Толстой спрашивает: «Мог бы я ответить Бунину… подав ему надежду на то, что возможно его возвращение на родину?»
Но надежда подана не была — вплоть до 1946 года…
Бунин о встрече с Симоновым не писал, ограничиваясь упоминаниями. А ведь о встрече с Толстым в 1936 году в Париже, о разговоре по поводу возвращения на родину, Бунин в 1949 году, через четыре года после смерти Толстого, написал ярко, горд своей «неподатливостью», с сарказмом о самом Толстом, о его взятой на себя миссии. Не прощал Бунин самому Толстому его возвращение из эмиграции на родину в начале двадцатых, не мог, вероятно, простить ему «умение устраиваться», о чем пишет, как будто со слов Толстого в эмиграции («Продал за восемнадцать тысяч франков свое несуществующее в России имение»), затем как будто с его же слов о жизни на Родине («Как я, например, живу?.. У меня целое поместье в Царском Селе, у меня три автомобиля… У меня такой набор драгоценных английских трубок, каких у самого английского короля нету»… Я поспешил переменить разговор»).