Ее манера речи была именно такой, какой ожидал Дэлглиш: с легким оттенком аристократической надменности, в которой говорящий зачастую даже не отдает себе отчета. Сейчас эта манера казалась несколько искусственной, словно леди Урсула старалась ничем не выдать дрожь ни в голосе, ни в мышцах и, собрав все силы, придать голосу строго рассчитанные каденции. Тем не менее это был очень красивый голос. Глядя на леди Урсулу, сидевшую напротив с безупречно прямой спиной, Дэлглиш, однако, отметил, что кресло ее было инвалидным: в подлокотнике виднелась кнопка, позволявшая поднимать сиденье, когда хозяйке требовалась помощь, чтобы встать. Это современное функциональное приспособление вносило дисгармонию в общий вид комнаты, вся остальная мебель которой принадлежала восемнадцатому веку: два кресла с вышитыми сиденьями, пембрукский стол и бюро, являвшие собой прекрасные образцы мебели той эпохи, – все было стратегически расставлено так, чтобы в случае необходимости служить цепочкой опор на болезненном пути хозяйки к двери и в то же время производить впечатление антикварного магазина, якобы небрежно набитого сокровищами. Это была комната старой женщины, и, помимо запаха воска и легкого летнего аромата сухих цветочных лепестков, наполнявших вазу на пембрукском столе, чувствительный нос Дэлглиша уловил едва заметный кисловатый дух старости. Их глаза встретились и задержались друг на друге. Ее были до сих пор прекрасны – огромные, красиво посаженные, обрамленные густыми ресницами. Некогда именно в них наверняка сосредоточивалась главная притягательная сила ее красоты, и, хотя теперь они запали и потускнели, в них по-прежнему светился незаурядный ум. Вся кожа от высоких выступающих скул до подбородка была изборождена глубокими морщинами. Словно кто-то натянул ладонями сухую тонкую кожу так, что под ней зловеще угадывались очертания черепа. Плотно прилегающие к голове непропорционально большие уши казались чужеродными наростами. В молодости она, наверное, прикрывала их волосами. Сейчас волосы были зачесаны назад и собраны в высокий тугой валик, что делало ее лишенное всякого макияжа лицо голым, – лицо человека, готового к действию. На ней были черные брюки и блуза из тонкой серой шерсти с длинными рукавами, подпоясанная ремешком и застегнутая под самое горло. Ноги, обутые в широкие черные туфли с перепонками, в своей неподвижности казались приклеенными к ковру. На столике справа от кресла лежала книга в бумажной обложке. Дэлглиш заметил, что это была «Обязательная литература» Филиппа Ларкина. Леди Урсула накрыла книгу рукой и сказала:
– Мистер Ларкин пишет: «Не подлежит сомнению, что идея стихотворения и какой-то его фрагмент или хотя бы строка приходят к автору одновременно». Вы с этим согласны, коммандер?
– Да, леди Урсула, согласен, пожалуй. Стихотворение начинается с поэзии, а не с идеи.
Он ничем не выдал своего удивления ее вопросом, потому что знал: шок, горе, травма по-разному воздействуют на людей, так что если такое странное начало облегчало ей дальнейший разговор, ему нетрудно скрыть свое нетерпение.
– Быть поэтом и библиотекарем если и необычно, то не так уж удивительно, но быть поэтом и полицейским представляется мне явлением эксцентричным, почти извращением.
– Вы считаете, что поэзия враждебна разоблачению или разоблачение – поэзии? – поинтересовался Дэлглиш.
– О, разумеется, последнее. Что, если муза настигнет… нет, это неверное слово, – если муза посетит вас в разгар расследования? Хотя, насколько я помню, коммандер, ваша муза в последние годы стала вас избегать, – заметила она и добавила с легкой иронией: – К нашему величайшему сожалению.
– Такого пока еще не случалось, – ответил он. – Вероятно, человеческий ум устроен так, что может одновременно осваивать лишь один опыт.
– А поэзия, конечно, весьма напряженный опыт?
– Один из самых напряженных.
Внезапно она ему улыбнулась, и улыбка озарила ее лицо почти интимной доверительностью, словно они были давними спарринг-партнерами.
– Вы должны меня извинить. Подвергаться допросу следователя – дело для меня новое. Если существует уместная в таких случаях форма диалога, то я ее еще не нашла. В любом случае благодарю, что не стали обременять меня выражением сочувствия. На своем веку мне довелось получать слишком много официальных соболезнований. Они всегда казались мне либо нескромными, либо неискренними.
«Интересно, – подумал Дэлглиш, – что бы она ответила, если бы я сказал: «Я знал вашего сына. Не то чтобы близко, но знал. Согласен, что вы не нуждаетесь в моих соболезнованиях, но если бы мне удалось найти нужные слова, они не были бы неискренними»?»
– Инспектор Мискин сообщила мне печальную новость с тактом и пониманием, за которые я ей благодарна. Но она, разумеется, не могла или не захотела сказать что-либо сверх того, что мой сын мертв и что на его теле имеются определенного рода раны. Как он умер, коммандер?
– У него было перерезано горло, леди Урсула. – Смягчить суровую реальность факта возможным не представлялось. Дэлглиш добавил: – С ним был бродяга Харри Мак, он умер так же.