«Корабельная чаща» и есть самое советское, самое идеологически выдержанное, самое «правильное» произведение Пришвина, обходившее все острые углы своего времени и сочетавшее русский советский патриотизм с идеей мессианской: «На развернутом листке был напечатан портрет Белинского, и Веселкин прочитал под ним его знаменитые слова о том, что мы – русские призваны сказать всему миру новое слово, подать новую мысль».
Белинский здесь неслучаен. О нем Пришвин писал и в «Глазах земли»; его и идущую за ним традицию призывал в свидетели и союзники, возвращаясь к тому, с чего когда-то начал:
«Приближаюсь к пониманию возникновения нашего советского „надо“ в историческом порядке через Белинского, Добролюбова, Чернышевского, как идеи материнства».[1095]
Подобный эстетический сдвиг в сторону русских писателей, которых традиционно называют революционными демократами, очень показателен. Если еще в 1939 году Пришвин писал о том, что «Чернышевский, Писарев, Добролюбов, Лев Толстой, как моралист, и Ленин – все вместе породили Сталина (с его РАППами и колхозами)», а «Тургенев-то ненавидел Чернышевского и Добролюбова, для него они были наш РАПП», и симпатии писателя были явно на стороне Тургенева (пусть даже это – «гуманизм, либерализм („барин“), бессилие»), и именно в связи с Тургеневым Михаил Михайлович формулировал свое художественное кредо: «Пусть кругом рабы, я и в этих гнусных условиях утверждаю право художника на красоту… я художник и хочу служить красоте сейчас, в этих условиях, вы же требуете того, чтобы я отложил свое дело и работал бы над улучшением общественных условий, в которых люди могут заниматься искусством», то теперь сердцу Пришвина любезны были иные герои, и даже Белинского со товарищи оказалось недостаточно: «Слова Белинского сами по себе еще ничего не значат и нужен к этому плюс: коммунизм. Значит, Белинский предчувствовал слово, но не знал его, а Ленин это слово сказал для всего мира, это слово – коммуна».
Последнее звучит удивительнее всего: Пришвин мог неоднозначно, противоречиво относиться к чему и к кому угодно: Ленину, Сталину, русским классикам, евреям, формалистам, сектантам, большевикам, интеллигентам, православным верующим и мужикам, но вот к коммуне, которую он знал не понаслышке, относился, если мы помним, всегда с величайшей ненавистью. Теперь же и коммуна стала для него «школой радости», и вряд ли то была просто маска. Тут скорее прозвучала затаенная, очень глубокая для Пришвина мысль о неизбежности и освященности во всей своей целокупности всего коммунистического пути, по которому шла страна.
Строго говоря, коммунизм, по Пришвину, не был окончательной целью этого движения, а лишь промежуточной стадией («Общественные явления есть нечто временно-преходящее», – писал он еще в 1924 году). Высшей же целью было строительство мира-храма.
«Большевизм показал нам очертанья необходимого для нас внешнего двора нашего храма (всеобщую грамотность, индустриализацию, быть может, даже парламентаризм с его внешней стороны). Дальнейший процесс – это внутренняя переработка поставленных извне задач. Возвращение к православию неминуемо, потому что православие у нас – все».
И не случайно о «Корабельной чаще» он заключил: «"Слово правды" вышла повесть чистая, вроде храма, остается написать какую-нибудь страничку, которая будет значить, как крест на здании», и даже само это сочетание «слово правды» при его кажущейся советскости на самом деле восходит к псалмам царя Давида, которые Пришвин внимательно читал.
Пришвин искренне веровал и стремился к соединению православия и коммунизма, и хотя и к тому и к другому в их реальном историческом бытовании относился критически и утверждал необходимость третьего пути («Третье же понимание – это мое понимание, религиозное, принимающее ответственность за внешнее бытие человека на земле»), именно о коммунизме он искренне писал: «Как выдуманная семья привела меня к настоящей любви, так и выдуманный коммунизм должен привести к живому, настоящему».
А о церкви:
«Был разговор:
Я: – Столько церковь молилась, а зла не убыло.
Л.: – Много молилась, но мало делала: вера без дел мертва. Вот почему сейчас люди оставили молитвы и обратились к делам».
И для того чтобы церковь и коммунизм соединить, найти общие точки их соприкосновения, пускался, сознательно или нет, на искажение христианства, включая самую сокровенную его молитву, в которой произвольно переставлял слова:
«С особенной, небывалой в жизни своей ясностью Сергей Мироныч подумал:
«Нехитрая штука заморить себя на земле для жизни небесной. Трудно, и в том и есть сила человека, чтобы на земле жизнь устроить, как на небе».
И повторил много раз заученное с далекого детства из «Отче наш»:
«На земли, яко на небеси».
Каждый раз, повторяя, дивился он новому смыслу древней молитвы и не понимал сейчас, как это он мог тысячу раз за жизнь свою прочитать «Отче наш» и не заметить простого смысла таких простых слов: устраивать самому человеку разумную жизнь у себя на земле так, как представляется она совершенной далеко от нас где-то на небе».[1096]