— Искусство, полковник, требует жертв! Перед вами, — сопроводил он речь ленивым жестом, — большой русский актер, любимый ученик Немировича-Данченко. Войдя с головой в роль и не в состоянии из нее выйти, он бросился в гущу народа, понес, так сказать, свое творчество в массы. А народ, полковник, — это мы с тобой! И если не мы, то кто поддержит талант, кто подставит артисту дружеское плечо?.. — Аполлинарий Рэмович сделал глоток коньяка и счел возможным уточнить свои взгляды на искусство: — Тем более что генерал в курсе дела!
В большой, представительского класса машине с шофером и мигалкой Ксафонов глухо молчал. Когда остановились у ворот окруженной забором башни, выразил надежду, что до встречи с ним Серпухин не наделает новых глупостей. Говорил с Мокеем через губу, не скрывая пренебрежения, но тому все эти ужимки были до лампочки, он слишком устал, чтобы обращать внимание на такие мелочи.
Оказавшись наконец в пустой, ставшей гулкой и нежилой квартире и все еще не веря собственному счастью, Серпухин скинул грязные обноски и долго нежился в массирующих струях джакузи. Болела выжженная железом рана, ныла помятая грудь, но в остальном жизнь снова была прекрасна. Гвоздю, думал Мокей со злорадством, досталось куда больше, и эта жестокая мысль приносила ему удовлетворение. Но не только его. Вернулись к Серпухину и сомнения относительно собственного психического здоровья, как и понимание тонкости грани, на которой он балансирует. Попытки немедленно осмыслить случившееся могли только осложнить ситуацию, и Мокей отложил их до лучших времен. Ему очень не хотелось попасть в руки врачей уникальной по своей беспомощности профессии, вырваться из которых во все времена было делом весьма и весьма непростым.
Выйдя из ванной и облачившись в махровый халат, Серпухин, как каждый убегающий от действительности человек, включил телевизор. Там кого-то привычно убивали, но факт чужой смерти ни в малой мере его не заинтересовал, хватало и своих проблем. Налив в стакан виски и следуя заведенному порядку, Мокей проверил память телефона и был несказанно удивлен, обнаружив, что ему никто не звонил. Обычно от друзей-приятелей не было отбоя, а тут мертвая тишина. «Скорее всего, Алиска растрепала всем и каждому о его неприятностях, — решил он, — с нее, дуры, станет». Только должна же быть еще и человеческая порядочность или по крайней мере хоть какая-то солидарность…
Серпухин выключил поганый ящик. Страшно хотелось спать, однако стоило Мокею прилечь и смежить веки, как из темноты к нему с паспортом в руке подступал улыбающийся майор Ложкин, а из-за плеча погранца выглядывал, и тоже радостный, в кожаном фартуке Гвоздь. Пощелкивая огромными клещами, он дружески Серпухину подмигивал, делал, словно малому дитю, «козу рогатую» и манил к себе толстым волосатым пальцем. Но этими двумя дело не ограничивалось, в очереди пообщаться с Мокеем появлялись все новые и новые лица. Был здесь и давешний чернец, почему-то под руку со стюардессой из VIP-зала Шереметьева, и подьячий Шепетуха, беседовавший о чем-то с лондонским поверенным Серпухина. За ними, переступая на вывернутых ногах, приплясывал фон Тузик с пустой кобурой от пистолета, а за ним… Пожалуй, это и было самым неприятным: за пленником из-под ливонского города Феллина маячил похожий на хищную птицу маленький, буравящий Мокея взглядом человечек. Мозжила жженая рана, ныла ушибленная грудь. Серпухин уснул лишь под утро, когда за окном уже брезжил рассвет, и в милосердном забытье ему явилась незнакомая зеленоглазая женщина. Она смотрела на него с грустной, но такой милой улыбкой, что Мокею страшно захотелось взять ее руку и прижаться к ней раскаленным лбом. Он даже сделал к ней движение, но вдруг в полном изнеможении провалился в черную бездну небытия. Спал без сновидений, раскинувшись на крахмальных простынях и глухо постанывая. А перед самым пробуждением краем возвращавшегося к нему сознания прошел высокий мосластый старик, и Серпухин открыл глаза. В окно спальни через неплотно задернутую занавеску заглядывало солнце, в уставшем от холодов городе наступила наконец долгожданная весна.
«Что это у меня с лицом?» — вглядывался во время бритья в собственное отражение Серпухин. Непонятно почему, но оно явно изменилось, и изменения эти ему нравились. То ли спала отечность, то ли появилась поэтическая одухотворенность, только в целом он как-то подобрался, о чем свидетельствовал и повисший на нем мешком костюм.