Но скоро слова пропали, затерялись, Антуан мыслил уже не словами или хотя бы слогами, все заменила музыка – пульсирующими живыми нотами. Антуан раскачивался из стороны в сторону. Его уже не заботило, похож ли он на человека, звучит ли его мелодия привычно для смертного уха. В глубине сердца он сознавал, что, если ему и суждено погибнуть сейчас, на месте, он не станет роптать на судьбу, ни единой частицей своего существа не восстанет против гибели, ибо сам навлек на себя смертный приговор. Если он и погибнет, то от собственной же руки и за то, кто он есть. Музыка. Он – это музыка.
Молчание.
Надо вытереть кровавые слезы с глаз. Никуда не деться. Он медленно вытащил из кармана носовой платок и, по-прежнему не видя ничего перед собой, сжал его в трепещущей руке.
Они были близко. Рядом. Антуану не было дела до толпы смертных. В ушах звучало биение могучего, древнего сердца – сердца Армана. Руки его коснулась сверхъестественно холодная плоть. Кто-то вынул платок из дрожащих пальцев, промокнул ему глаза, стер с лица тонкие струйки крови.
Антуан открыл глаза.
Да, это был Арман. Каштановые волосы, мальчишеское лицо – и темные, пылающие глаза бессмертного, скитающегося по земле более пяти веков. О, лицо серафима с росписи на сводах собора!
Люди со всех сторон рукоплескали, восторгаясь его игрой. Мужчины и женщины, невинные, даже не подозревающие, кто он такой. Даже не заметившие кровавых слез, этой роковой, предательской особенности. Вечернюю улицу освещали яркие фонари и множество залитых желтым светом окон, от мостовой еще исходило дневное тепло, а молодые гибкие деревца покачивали крохотными листочками в порывах теплого ветра.
– Заходи, – мягко произнес Арман, обнимая Антуана. О, сколько силы в этих руках! – Не бойся.
В дверях, улыбаясь, стояла ослепительная Сибель, а рядом с ней протягивал руку безошибочно узнаваемый Бенджи Махмуд в своей неизменной черной шляпе.
– Мы позаботимся о тебе, – пообещал Арман. – Входи к нам.
Глава 8
Мариус и цветы
Он писал вот уже много часов подряд. Единственным источником света в старом разрушенном доме была старомодная лампа.
Однако в разбитые окна лились отсветы городских огней, а рев многочисленных машин на бульваре напоминал грохот реки, умиротворял и успокаивал художника.
На большом пальце левой руки Мариуса крепилась старомодная деревянная палитра, карманы оттопыривались от тюбиков акриловых красок. Он использовал одну и ту же кисть, пока она окончательно не разваливалась. Растрескавшиеся стены были покрыты яркими изображениями деревьев, виноградных лоз, цветов, которые он видел в Рио-де-Жанейро – и лиц, да, лиц прекрасных бразильянок, с которыми он сталкивался на каждом шагу, гуляя в ночи по дождевым лесам Корковаду, по бесконечным городским пляжам или в ярко освещенных ночных клубах, куда он нередко захаживал в погоне за выражениями лиц, образами, проблесками волос или стройных ножек – так иные коллекционируют камешки на пенном морском берегу.
Все это он вкладывал в свои лихорадочные росписи, торопясь закончить изображение, точно в любой момент снова могла появиться полиция с вечными своими утомительными нотациями.
«Сэр, мы же вам говорили, нельзя рисовать в пустующих зданиях».
Зачем же он все продолжал писать? Отчего ему так претило любое общение с миром смертных? Почему он не состязался с чудесными местными художниками, что предпочитали жанр наива и расписывали переходы под мостами и осыпающиеся стены трущоб?
И то подумать – ему бы давно пора перейти к чему-нибудь более интересному, требующему большего мастерства, о да – и он много думал об этом. Отправиться в какую-нибудь забытую всеми богами пустыню, где можно расписывать скалы и горы, твердо зная: рано или поздно они вернутся к первозданному состоянию – неизбежные дожди смоют все следы его творчества. Тогда бы он уже не состязался со смертными художниками, не ранил бы ничьи чувства. Не причинял бы никому вреда.
Похоже, последние двадцать лет жизни девизом его стало древнее правило целителей: «Первое: не навреди».