— Видел ее? — Короедов кивнул головой на дом Бакшеева. — Бесится баба, то сюда, то туда, а дело сделано. И ему плохо, и ей плохо. Всем плохо. Я думаю, Иван сам виноват. Такую бабу надо было всегда возле себя держать, а он ей доверял. Помню, у нас в отряде вечера были. Наши летчики, хоть и знали, что она замужем, все равно вокруг нее гужом. Я Ивану: смотри, а он только улыбался. Вот и доулыбался. Колька Тюкавкин увел. Он у нас инженером работал. Молодой, смазливый. Иван когда узнал, поздно было. Вот так: сначала Проявин, потом Иван, теперь — Тюкавкин. Проявин после того, как Иван Лидку увез, сказал мне: «Попомни, Петя, и от него она уйдет. Порода у нее такая». Прав оказался.
Короедов замолчал. Молчал и Ершов. Он знал, что Проявин, Короедов и Бакшеев заканчивали одно училище и по распределению попали сюда, в Восточную Сибирь. Бакшеев с Короедовым остались в Иркутске, а Проявин уехал в Бодайбо. Короедов уже несколько лет не летал, но тем не менее дружба с Бакшеевым у них не прерывалась. А вот с Проявиным… Ершов вспомнил, как не любил летать в Тугелькан Бакшеев. Поначалу он думал, что причиной тому начальник аэропорта Потапихин, но, заметив, как старательно обходил Бакшеев в своих воспоминаниях фамилию Проявина, у Ершова мелькнула догадка: именно с ним Иван Михайлович избегал встреч.
— Как там у Ивана настроение? — спросил Короедов. — Не хандрит?
— Как вам сказать? Побаивается, что спишут. Электрокардиограмма не идет.
— Это его посадка доконала, — убежденно проговорил Короедов. — Раньше за такую посадку ему как минимум золотые часы бы дали. Сейчас — выговор. Бакшеев летчик милостью Божьей, все это знают, но характер у него… Сколько уж его били, так нет, неймется. Другой бы приладился, приноровился и, глядишь, был бы сейчас — ого-го! Ведь это он все эти маленькие аэропорты открывал. Садился без связи, подбирал с воздуха площадку и садился… Раньше без всяких там прогнозов и связи можно было спокойнее и быстрее рейс сделать, а сейчас понасадили народу, каждому зарплату платят. Прежде чем вылететь, вон сколько условий надо: чтоб была техническая годность аэродрома, чтоб погода соответствовала, чтоб связь была, чтоб диспетчер не запил, чтобы грузчики вышли на работу. Да мало ли что еще надо? А Ротов, вместо того чтоб помочь, нажать на кого следует, жмет на своих. У них с Бакшеевым из-за этого постоянно стычки. Вот возьми: приходят в авиацию молодые летчики и попадают, например, к Рогову. И начинает он им мозги вправлять: то нельзя, другое нельзя. Ему кажется, что весь мир должен жить по инструкции. Раз по рукам ударят, другой — глядишь, человек своей тени бояться начинает, отвыкает мыслить и действовать самостоятельно. Ну а сложись в воздухе нестандартная ситуация? Прежде чем поймут, что к чему, много дров наломают. Хорошо, если к нормальному командиру попадут. — Короедов помолчал. — Что это мы тут насухую лясы точим? Пойдем ко мне, посидим, поговорим, — предложил он. — У меня бутылочка припрятана.
— Лететь мне завтра, — ответил Ершов.
— И что за летчики пошли? — зевнул Короедов и, сунув Ершову руку, ссутулившись, пошагал к своему дому.
Медленно тянется в больнице время. Нутром Бакшеев чувствовал: спишут. Но, как и всякий живой человек, не терял надежды. «Не может такого быть, чтобы вот так, сразу, признали негодным, — размышлял он. — Если начнут в сорок лет списывать, что же тогда получится? Для государства сплошной убыток. Подготовить летчика — огромных денег стоит. Об этом они, поди, тоже думают». Когда приходили с обходом врачи, он пытался разузнать что-нибудь о себе, но они, будто сговорившись, разводили руками: «Ваше дело у главврача Максима Ефимовича Зелинского. Он и решит».
— А где он? — спрашивал Бакшеев.
— Болеет.
«Врачи и те болеют, а что остается нам, простым смертным?» — думал Бакшеев.
Через неделю он узнал, что наконец-то главврач вышел на работу, и с нетерпением стал ждать очередного обхода.
Зелинский вошел в палату неожиданно. Не останавливаясь у порога, он что-то спросил у сопровождающих его врачей, подошел к Бакшееву.
— Как вы себя чувствуете?
— Как тот поп, которому вот-вот дадут в лоб, — пошутил Бакшеев. — Хорошо себя чувствую, вон даже прибавил в весе.
Зелинский попросил снять тенниску, стал слушать. Иван тоже стал тревожно прислушиваться к себе, пытаясь проникнуть в себя самого. Но все было, как и прежде — чувствовал он себя неплохо, та режущая боль, которая полоснула его в Тугелькане, ушла, забылась, как забылись и все прежние боли.
— Максим Ефимович, вы мне скажите, — неожиданно Бакшеев уловил в своем голосе просительную интонацию, — вы мне прямо скажите, сяду я за штурвал или нет?
Зелинский глянул куда-то мимо Бакшеева, снял очки, достал носовой платок и стал протирать стекла. Бакшеев молча ждал. «Спишет, — подумал он, — и не дрогнет». Зелинский наконец вновь надел очки и только после того глянул на Бакшеева.