Человек потянулся за ложкой, но обмороженная рука слушалась плохо, пальцы не сгибались.
— Дай-ка, пособлю.
Никита кормил больного с ложки, сумрачно посматривая. Бродяга ел жадно, чавкал, шлепая запекшимися губами и торопливо глотал, словно боялся, что у него отнимут еду. Съел все, попросил чаю.
— Может, и табаком угостишь? — Давай, покурим.
Плетнев набил свою трубку, а больному свернул толстую цигарку. Дымили молча. Синие полосы расползлись по избе, поднимаясь к потолку.
— Ты чего от меня прячешься? — спросил Никита.
— Боюсь тебя.
— Что я, зверь, что ли?
Опять помолчали.
— Как тебя звать-то?
Незнакомец быстро взглянул на охотника, и чуть заметная улыбка тронула его губы.
— Не помнишь? Встречались когда-то.
— Видел я тебя, верно, а где, не вспомню.
— Скоро память-то отшибло. А я вот не забыл. Ты Никита, сын Гаврилы Плетнева?
— Ты… знал отца?
— Его многие знали… И тебя тоже… Ведмедь. Тихона Селиверстова знал? Ну вот он, перед тобой.
Плетнев отшатнулся, словно его ударили в грудь. Как забыть первого приискового забияку, пьяницу и лентяя Тихона Селиверстова! Каким богатырем был парень, а теперь только и остались от прежнего Тихона глаза: все такие же черные, мстительные, жгучие. Нелегко узнать в этом таежном бродяге бывшего недруга.
— Тихон! — Охотник пристально всматривался в больного. Селиверстов нехорошо усмехнулся, скривив опухшие губы.
— Признал? Не думал, что встретимся? Вот… так?..
— Не думал, правду говорят: гора с горой не сходятся, а человек с человеком всегда сойдутся. Тебя не скоро признаешь.
— Пожалуй, — согласился Тихон. — Был конь, да изъездился… Мечтал высоко взлететь, да низко сел.
— В тайгу-то для чего пришел? Чем она тебя заманила?
— А ты зачем? — со скрытым ехидством ответил Селиверстов. — Уж тебе ли в Зареченске не жилось. Вон какие хоромины дядя-то поставил, всего вдоволь, живи знай.
— Не вспоминай, нельзя мне на прииске жить.
— Вот и мне тоже… Знаешь: от добра добра не ищут. И от хорошей жизни в тайгу не бегут.
Оба замолчали, не смотрели друг на друга. Багровые отсветы восхода играли на украшенном морозными узорами стекле.
— Я спать хочу, — Тихон повернулся к стене.
Что бы ни делал в этот день Плетнев, он все время думал о Тихоне.
Больному как будто полегчало. Но к вечеру опять стало хуже. Он корчился от боли и стонал на всю избу. Обмороженные руки, ноги и лицо почернели, опухли. Тихон дышал тяжело, хрипел, ворочаясь на нарах, или принимался выть.
— Пропал я, пропа-а-ал…
— Экий ты, право, — успокаивал его Никита. — Поправишься, заживем вместе, охотиться будем. Что есть — наше, и нет — пополам.
— Поправлюсь, — зло перебивал Селиверстов. — Хорошо тебе говорить. Пропа-а-ал я, ох, про-па-а-ал! Тяжко, тяжко мне. Видно, смертушка близко, сил нет адскую муку терпеть. За что бог наказывает? За что? Чем я ему не угодил? Грешил много? А другие-то разве меньше грешат? Пошто они-то спокойно живут?
— Выпей-ка вот отварцу.
— Поди ты со своим отварцем. Помру я, а ты, Никита, жить будешь. Почему так? Я штейгера одного, а ты, ты… — Тихон привскочил на нарах, испуганно сверкнул глазами. — Кто про штейгера сказал? Ты? Зачем его вспоминаешь?
— Опомнись, Тихон, не знаю я никакого штейгера.
— Не морочь меня. Слушай, Никита, если про штейгера скажешь слово, так и я скажу… Кто? Кто там прячется? — Селиверстов схватил одной рукой Плетнева, а другой показывал в угол. — Там, за печкой. Видишь, какая у него рожа? Язык высовывает, окаянный. Прогони его, он это, он! Пропа-а-ал я, про-па-ал…
— Да что ты, Тихон, за печкой никого нет, блазнится тебе.
Селиверстов упал на нары, лицо его блестело от пота.
— Это он за мной приходил. Ты палкой его шурни.
Ночью Плетнев проснулся от громкого лая Вьюги и стонов Тихона. Собака стояла передними лапами на нарах, а Тихон, глядя на нее безумными глазами, прижался к стене.
— Уйми, бога ради! Задушит она меня.
Никита замахнулся на Вьюгу, та оскалила зубы, отскочила в сторону. Тихон облегченно вздохнул и зашептал быстро-быстро:
— Боюсь я ее. И тебя боюсь. Всех боюсь. Затравили вы меня, как волка.
— Меня не бойся, на зло я не памятен. И Вьюга не тронет. Опять подкатило?
— Каленым железом жжет. Все тело горит. Водицы дай.
Он с жадностью припал к кружке. Капли воды застревали в свалявшейся бороде.
— Вот хорошо, полегчало… — Тихон вцепился черными пальцами в рукав охотника. — Слушай, Никита, может, я помру скоро. Все тебе скажу, все. Не хотел, да без покаяния тяжело помирать. Сверни-ка цигарку да посади меня. Вот так, а сюда, под бок, подложи что-нибудь, — Селиверстов говорил торопливо, будто боялся, что не успеет сказать всего. Жадно затягивался дымом, кашлял. — Я все тебе скажу, как попу на исповеди, а там уж суди.
— Бог нам судья, я тоже грешен.