И движет пародистом (это я особенно подчеркиваю) любовь к жизнереальности предмета описания (соответственно тому, как мы предмет определили) и к конструктивной определенности и неслучайности стилистики (СПКРВ, с. 54).
Что значит, что пародист смотрит на предмет «с точки зрения жизни» и что движет им «любовь к жизнереальности предмета описания»? Мне представляется, что речь идет о понимании существования всякого предмета в «узком пространстве» (как выражался Пригов) между атемпоральностью симулякра и временем, в которое этот предмет вписан. Напомню о вратах «Момента» в «Заратустре» Ницше. Прошлое время никак не согласуется с будущим, потому что прошлое – это неподвижная и завершенная совокупность всего, что было и могло быть. Будущее же устремлено вперед и относится к сфере воли к власти. «Момент» – и есть то узкое пространство, в котором происходит встреча двух темпоральностей или, вернее, темпоральности и вечности. Именно с такой точки зрения пародизм и оказывается отношением к жизнереальности предмета, ведь жизнь и есть странное образование на границе прошлого и будущего.
Другое дело, что предмет, взятый в тиски вечности и времени, едва ли описуем и представим иначе, чем в пародийной практике. Показательно, что Ницше в «Веселой науке», которую он называл «веселостью после долгого воздержания и бессилия, ликованием возвращающейся силы»[375], пишет о приходе пародии на смену трагедии:
«Incipit tragoedia» – так называется оно в заключение этой озабоченно-беззаботной книги: держите ухо востро! Что‐то из ряда вон скверное и злое предвещается здесь: «Incipit parodia», в этом нет никакого сомнения…[376]
Это вторжение пародии предвосхищает практику утверждения, позитивности, являющую себя в воле к власти, практику, которая позволяет преодолеть мертвую инертность прошлого. Пьер Клоссовски прямо связал ницшевскую «грядущую» пародию с доктриной вечного возвращения, в которой он также увидел пародийность[377].
В «Живите в Москве» это пародическое расхождение между аккумулированной вечностью, вневременностью предмета и темпоральностью воспроизводится в формах памяти. Пригов пишет о том, что рассказчик его романа существует, как и предмет пародического описания, «в спокойном единстве со своим прошлым, просто недвусмысленно присоединенным ко мне. Вернее включенным в меня» (ЖВМ, с. 285). То же самое выражал он, и когда писал о «предмете» в «точке его прирастания к вечности». При этом «я» рассказчика движется по неким «направлениям», «линиям», которые «суть большее проявление жизни, чем сама жизнь» (ЖВМ, с. 286). Иными словами, «я» заключено в зазор между неподвижностью прошлого и закрытостью памяти (смертью) и темпоральностью будущего, которое и есть жизнь. «Я» рассказчика оказывается таким образом эквивалентно «я» пародиста.
Смысл выхода трагедии и явления пародии проясняется в одном из афоризмов «Веселой науки», одном из первых, где речь шла о вечном возращении. Приведу этот знаменитый фрагмент (341), называющийся «Величайшая тяжесть», целиком: