– У меня, Варвара Алексеевна, расстройство желудка. – Ему бы остановиться, а он добавил: – Понос.
Не могу сказать, что со мной сделалось. Тут надо обязательно сказать, что нас всех воспитывали так, будто в уборную мы не ходим. Это сейчас с этим просто. «Где у вас?» И воду спускают громко, во весь напор. Мы же… Мы же этого стеснялись как не знаю чего… Я уже теперь думаю… как это сочеталось с коммунальным бытом? С грязными «скворечниками», которые рыли отнюдь не подальше от глаз, а, наоборот, прямо посередке двора, а двери – бывало – забывали навесить и просто ставили рядом, мол, кому надо, сам ее перед собой подержит. И вот барышни, сходив таким образом, уже через секунду делали вид, что они тут рядом чисто случайно, что они в это уродище с дыркой ни ногой, и так далее, и так далее… Господи! Какие вывернутые мы были люди! Все это я говорю для того, чтобы было понятно: сказать «у меня понос» было верхом неприличия. Тем более учительнице. Тем более молоденькой. Тем более будучи красивым парнем.
Теперь я понимаю: Володя нарывался, чтоб отбиться от меня, монтажа, Людки, репетиций.
Что сделала я?
Я стала орать на всю улицу: «Ты не имеешь права! Где твоя комсомольская совесть?! Ты подводишь школу! Не забывай, тебе получать характеристику!»
Как сейчас вижу. Вода в бадьях стояла черная-черная и хлюп, хлюп об стенки. Снег с неба срывался мертвый, редкий, осенний, и полоумные снежинки погибали в черной воде с таким беззвучием, с такой обреченностью, как будто в других параллелях они тоже хотели что-то доказать. Я тут своим криком, а они там безмолвием.
Поднял центровой октябрьского монтажа комсомолец-десятиклассник Владимир Невзоров ведра, плеснул из них мне под ноги холодной водички, брызнул колючим на мои колени и пошел.
Осталась я с открытым учительским ртом. Пар из него шел. Все-таки уже холодно становилось. У нас вообще осень наступала как-то сразу. Бегаешь с рукавами три четверти, в босоножках и с кофтой на плечах, а смотришь, тебе уже навстречу прутся «румынки». И «кубанки». Зимние предметы.
Я так была возмущена этой встречей, что никому про нее не рассказала. Мне казалось – я в ней выгляжу очень неудачно, ну кто ж про себя плохое – другим? И даже виделось мне в этой встрече женское оскорбление – он от меня повернул, а не я. Опять же… Мы в наше время очень блюли, кто первый заговорил или замолчал, кто первый протянул руку или там головой кивнул. С этим было строго. А уж свое женское самолюбие… Это мы тешили изо всей силы. Подать там пальто, уступить место – у! Как мы за этим следили… Казалось бы… А сволочей миру дали много… Очень…
Я пережила эту историю с Володей тайком, и в результате и случилось все дальнейшее.
Малахольная Людка, которая в своей жизни передвигалась только по гипотенузе двора, цок-цок-цок каблучками из гостиницы по гладкому асфальту и в нашу дверь, на дорожку под белый плафон. Вот и все ее знание жизни. Ну Стюра мелькнет грязной юбкой, ну пахнет на нее суточными кислыми щами, ну ненароком наши физики-химики неудачно будут травить клопов в панцирной сетке, и тогда этот запах жизни и борьбы обвеет ее, и Людочку нашу всю аж скривит. Однажды она застала у нас Алевтину, которая провела свою счастливую ночь под батареей. Алевтина стояла у керогаза и что-то над ним сушила и была благодарна судьбе, которая столько ей предоставила удобств сразу, и проходящей Людочке она улыбнулась широко, радостно, как человек всесторонне удачливый, вот, мол, постирала и сушу. Хорошо-то как на живом огне и в то же время в помещении. Не то что древние люди или в закутке чужого дома, где сушить можно только на спинке кровати, жди, когда высохнет!
Так вот Людочка от всего этого приходила в ужас. Она мне как-то прямо сказала:
– Неужели нельзя жить красиво и благородно? Почему у вас клопы? Почему ты берешь сковородку у техничек? Почему Алевтина спит у вас под батареей?
Разве на эти вопросы были правильные ответы?
Мы ночью выбивали дорожку, по которой ступала Людка, а однажды на место наших керогазов был водворен огромный фикус в деревянной кадке, и Марья Ивановна – фикус был из ее кабинета – собственноручно протерла чистой вехоткой каждый лист, благо их было немного. Фикус уже слегка помирал от старости, стебли имел подагрически-мосластые, но в керогазном углу его бутылочные матовые ладони еще выглядели вполне внушительно. Кадку обернули белой гофрированной бумагой. Завистница Алевтина просто зашлась от красоты.
Керогазы пришлось внести в комнаты. Все это совпало с беременностями – моей и химички. Мы с ней подзалетели почти день в день. В конце августа. В отпуске. Так вот я – здоровый организм – ничего. Внос керогаза в комнату пережила спокойно. Мне даже нравился его запах. Я и запах бензина любила. Когда машина отъезжала, это мне было лучше «Красной Москвы». А вот у химички – казалось бы, ей ко всему привыкнуть, у нее препараты и реактивы в образе жизни, – так вот у нее от керогаза начались рвоты, муж пошел войной на фикус, старец-фикус, естественно, победил, а Алевтина сказала: «Вам еще и обижаться. И претензии предъявлять».