Задавая вопрос за вопросом, Бирюков кое-как выяснил, что поздно вечером, накануне убийства, к Екашеву заявился пасечник Репьев с черным здоровым парнем, одетым в зеленый брезентовый дождевик. В компании с ним стал распивать самогон. При этом Екашев объяснил Антону, что пятидесятилитровую флягу «косорыловки» он выгнал еще весной из порченой свеклы, которую за ненадобностью выбросили в отвал на колхозной свиноферме, и что продавал свою продукцию «почти за бесценок», да в придачу к поллитровке доложил еще луковицу на закуску.
Из разговора подвыпивших собутыльников Екашев понял, что вместе они провели не один год в колонии, но Репьев освободился давно, а парень — недавно. Вспоминали они и Захара. Потом парень завел разговор о Барабанове. Чего он говорил, Екашев не понял, но Репьев стукнул кулаком по столу: «Ну, Шуруп! Как ты до такого додумался? Я ж ни за какие деньги на мокруху не пойду — с меня семилетки хватит, которую отдубасил. А тебя, если хоть одну душу в Серебровке пришьешь, заложу, как последнего гада, или придушу своими руками!» После этого парень притих — видать, побаивался Репьева — и, когда Репьев после ушел, спросил у Екашева: «У тебя, пахан, завалященького ружьишка не найдется? Хочу уток на серебровских озерках попугать». Екашев принес из амбара старый обрез, из которого иной раз тайком стрелял собак, чтобы добыть себе на лекарство сало. Парень привязался — продай да продай. Пришлось уступить ему за пятерку обрез вместе с заряженным патроном. Парень просил еще патронов, но заряженных у Екашева больше не оказалось.
— Где, Степан Осипович, вы взяли этот обрез? — спросил Антон.
— Под полом старой часовни вместе с золотым крестом нашел.
— И столько лет хранили?
— Он пить-есть не просил.
— Почему теперь решили продать?
— Смерть, говорю, свою почуял. Хоть пятерку хотел выручить.
— Ну, и… что дальше тот парень?
— Остался у меня ночевать. Про Андрея Барабанова опять разговор завел.
— Он знал Барабанова?
— Наверное, знал… Сходи, говорит, пахан, к Андрею, узнай: когда и каким путем он намерен в райцентр двигать. Пугать даже меня стал — глазищи-то самогоном залил. Пришлось идти. Совсем уж до бригадирского дома дошел, где Андрюха проживает, и тогда мне в голову стукнуло, что Барабанов днем по Серебровке деньги занимал на легковую автомашину — краем уха слыхал я разговор его с Лукьяном Хлудневским. Не поверишь, Бирюков, холодным потом прошибло, когда догадался, что парень не иначе — ограбить Андрюху надумал. Чтобы беду отвести, вернулся домой и говорю, мол, в шесть утра Андрюха потопает по новой дороге на Таежный…
— А не вы рассказали парню, что Барабанов собирается покупать машину?
Екашев вяло перекрестился:
— Ей-богу, Бирюков, не я.
— Откуда же парень узнал об этом?
— Дак тот же Гринька-пасечник мог ему рассказать. До выпивки они мирно толковали. Парень спрашивал — почему, мол, он, Репей, на письмо не отписал. Гринька ему в ответ: «А чего, Шуруп, писать было?.. Когда из колонии уходил, русским языком сказал: ша!.. Забыл, что ли?..» Вот так… По-блатному больше объяснялись. Многие слова я и не запомнил…
Судя по тому, как старик к месту употреблял запомнившиеся ему жаргонные словечки, разговор Репьева с Шурупом он действительно слышал. Однако Антона мучил вопрос: все ли на самом деле было так, как рассказывает умирающий Екашев. Не сочиняет ли он чего-либо в свое оправдание?
В палату вошел Борис Медников, в этой больнице была его основная работа — хирургом. Пощупав у Екашева пульс, он показал Антону на часы — пора, дескать, закругляться. Екашев, заметив этот жест, встревожился: