Но что еще более поразительно – высмотрев ее однажды, ты уже /не можешь/ ее не видеть, она так и ударяет в глаза из пятнистой белиберды. Однако и это еще не самое удивительное – самое удивительное другое: если бы ты не знал русских букв, /ты бы никогда эту надпись не выделил из хаоса. Когда мы не знаем, что искать, мы не можем разглядеть даже то, что прямо торчит у нас перед глазами/.
А если бы там были скрыты надписи разными алфавитами, каждый народ видел бы только свой…
Поэтому каждый видит только то, что он ищет. Поэтому каждый живет в своем собственном мире. А если эти миры все-таки пересекаются, то лишь потому, что навязаны нам какой-то общей химерой.
И если мой мир мне кажется тусклым и мерзостным, то лишь потому, что у моей мечты не хватило сил надергать и слепить из его пятнышек и перышек что-нибудь покраше, ибо и вся высота, и вся красота не более чем чьи-то химеры.
А я теперь умею творить обманы только вдвоем. Даже и не творить – откликаться… Но увы, последняя женская сказка, которой я все еще решаюсь отзываться, уже насквозь изъедена буднями и обидами.
Изъедена до такой степени, что мне уже совестно встречаться взглядом с моей белокаменной любимицей – церковкой, которую у меня столько лет не могли отнять целых двенадцать апостолов, – неловко видеть свидетельницу стольких моих унижений. Да, сквернее всего то, что обиды изъели грезу /обо мне,/ – уж сколько раз я был заклеймен как искатель удовольствий, на которого нельзя /опереться/. Да, возможно, и так, – но кто же опирается на птицу?.. Потом-то она, моя
Ярославна, всегда клянется, что, произнося вслух “черное”, она, разумеется же, имела в виду белое, и я, тоже “разумеется же”, зла на нее не держу. Однако над скукой я не властен…
Ну вот он и вылетел, тот самый свинцовый воробей.
Да, мне скучно с нею. Она больше ничего не символизирует, а значит, и она никто. Да, она мила, неглупа и красива по-прежнему… Нет, не по-прежнему. Прежде за нею открывалась сказка, а теперь всего только
“просто жизнь”, то есть подготовка к смерти. Она до ужаса нормальна.
Иногда, впрочем, и не до ужаса – до детскости. Когда ей попадается на глаза пальба ковбоев на экране телевизора, у нее вырывается с неподдельной искренностью: “Хоть бы скорее эти придурки друг друга перестреляли!” И, вперив взгляд в горящую конюшню, цедит с ненавистью: “Лошадей жгут, сволочи…”
Любая наивность меня трогает, но за ее простодушием мне чудится практичность: животные лучше людей (“мужиков”) уже за одно то, что никогда не занимаются ерундой, мужикам есть чему у них поучиться – стоять в стойле в ожидании того заветного мига, когда они понадобятся по хозяйству. И ее величавость Василисы Прекрасной начинает представляться мне одним из тех изумительных обманов природы, когда ей удается виртуозно имитировать то, о чем она не имеет ни малейшего понятия. Хотя виною обмана – моя склонность всему на свете давать высокое толкование: мы познакомились на вечеринке, где все галдели и квасили, а она загадочно молчала, лишь изредка поднося к сахарным устам зелено вино или мед-пиво.
Золотой же ореол вокруг ее ясного чела показался мне отблеском того сияния, которое окружает ангела Златые Власы.
Сейчас-то меня преследует навязчивая фантазия, что это были отсветы низкой мечты о вульгарном земном злате… Разумеется, я гоню клеветницу прочь, мотая головой, как конь, отбивающийся от слепней, я твержу, что моя возлюбленная столь часто напоминает мне о неодолимой власти денег исключительно для того, чтобы пробудить во мне “ответственность”, чтобы вернуть меня с небес, где и должен пребывать человек, на землю, по которой он не сможет ступить и трех шагов, не набравшись сил на небесах, – но фантазия все нашептывает свое, а мне прекрасно известно, за кем в конце концов всегда остается поле боя…
Однако моя прежняя греза пока что не сдается: мне до сих пор кажется, что моя краса – золотистая коса по-прежнему не ходит, а плывет белой лебедью по своему полуподвальному магазинчику итальянского женского белья, и любая тетка и даже девушка, глянув на ее стройный стан и высокую грудь, немедленно проникаются безумной мечтой уподобиться хозяюшке, приобретя гуттаперчевый пояс “Грация” и консольный бюстгальтер “Юнона”.
Вотще – и стан, и бюст моей Ярославны не могут быть воссозданы никакими испанскими сапогами и протезами, это природное совершенство, – могу засвидетельствовать с полнейшим знанием всей подноготной. Увы, божественность ее тела ничуть не помогает мне выполнять мои квазисупружеские обязанности – я бы даже предпочел что-нибудь менее статуарное, но более живое – с дряблинкой, с червоточинкой, которые бы как-то давали знать, что передо мною женская плоть, а не каррарский мрамор. Кожа, правда, у нее горячая и атласная, словно у пятилетней девочки, но и это лишь усиливает чувство греховности, имя которой – утилизация совершенства, предназначенного для благоговейного созерцания.