Читаем При свете мрака полностью

Николы на Липне, от Ильи на Славне, от Успения на Волотовом поле,

Ивана в Кожевниках, Благовещения на Мячине, Троицы на Редятине,

Двенадцати апостолов на Пропастех, что на Десятинной улице…

Я и в трехтысячный раз приближался к этому бесхитростному чуду на зеленом лужке над зачумленными костями среди гениально подобранных советской властью для самопосрамления шлакобетонных декораций, невольно смягчая поступь и задерживая дыхание, чтобы ненароком не повредить невыносимую хрупкость этого совершенства: на полградуса изменить углы – и уже проклевывается то туповатость, то эстетское стилизаторство, на полмиллиметра заузить или расправить – и в шейке, в плечиках намечается то рахитизм, то борцовская быковатость…

Думал ли я, что через тридцать лет под покровом ночной тьмы я буду спрыгивать со взмыленного скакуна у бетонного терема с видом на самую трепетную мою сказку, у пятиэтажного терема, где уже все глазоньки проглядела моя Василиса Прекрас… Нет, мне так и не удалось подобрать для нее красивое имя – все время получается или дешевка, или казенщина. Удивительное дело, мне ничего не стоит найти спокойные красивые слова для любого народа, их нет у меня только для евреев и для русских, ибо ни о тех, ни о других невозможно говорить спокойно – непременно рождается какой-то опережающий напор, ибо и тем и другим всегда приходится говорить о себе в присутствии предполагаемого недоброжелателя. Только евреи лишились возможности спокойно говорить о себе в своем кругу из-за того, что окружены победителями, – русские же, наоборот, собрали под свою руку слишком много побежденных. Чтобы сохранить превосходство собственной химеры, требовалось не только напрягать ее сверх сил, но и – утилизировать ее, что для грез еще более убийственно, чем гужевая повинность для

Пегаса.

Хорошо, хоть в моем теперешнем доме больше нет посторонних. Если не считать Гришку. Но маска, которую я ношу для нее, далеко не так обременительна: все мои промахи она всегда готова перетолковать в мою пользу. Чем еще хороша Гришка – ее присутствие не требует натягивать халат, тогда как даже перед своей взрослой дочерью с первых ее лет, если не месяцев, я не решаюсь предстать в трусах и в майке. Не говоря уже о ее супруге – перед ним меня всегда охватывает мучительная неловкость, что наши плебейские обычаи не допускают таких откровенных форм почитания, как запрет сидеть в присутствии королевских особ.

Удивительное дело: самое высокое в человеке – стремление ощущать себя совершенством, – будучи утоленным, превращает его в самодовольную свинью. А ведь я еще помню супруга моей дочери совсем молодым человеком с крошечной искоркой в груди, бледным извивающимся ростком, пробившимся сквозь бетон и кафель…

Он появился на свет божий (ибо и электрический свет тоже от бога) в семье оборонного босса, засекреченного до такой степени, что ему напрочь запрещалось показываться на поверхности пустыни из бесконечного подземного лабиринта лабораторий и сверхсекретных цехов и конвейеров (для получения орденов и премий существовал прямой туннель в Кремль). Удаляясь под землю, будущая родительница моего…

Нет-нет, вульгарное слово “зять” не должно иметь ни малейшего касательства к столь утонченной личности, как супруг моей дочери.

Так вот, его будущая родительница унесла в катакомбы пустыни самое заветное – общую тетрадь в линейку, куда ее собственной ручкой были переписаны сборники Игоря Северянина “Громокипящий кубок” и “Ананасы в шампанском”.

“Пора популярить изыски, огимнив эксцесс в вирелэ”, – вместо

“баюшки-баю” нараспев декламировала утонченная мама над колыбелькой прелестного малютки.

Его Арина Родионовна носила надраенные хромовые сапоги и отдавала инфанту честь, прежде чем посадить его на горшок.

Он был самый настоящий сын полка подземной охраны, ибо лица часовых при его появлении освещались заискивающей умильностью, поскольку его папа и мама неколебимо верили в его ясновидение: еще не умея толком выговорить слово “бяка”, малыш уже безошибочно определял, кто хороший человек, а кто нехороший.

Прочие золотушные дети подземелья, порождения подметальщиц и подавальщиц, разумеется, не только не могли с ним идти ни в какое сравнение – кощунственной показалась бы даже самая мысль с кем-то его сравнить.

Под кафельными небесами инфант никогда не видел ни живого петуха, ни живой козы, ни живого мотоцикла, ни живого человека, который мог бы дать ему пенделя и этим заставить задуматься о своем реальном месте под где-то прячущимся солнцем, – все, кроме бетона, кафеля, сапог и грандиозного папиного кабинета, он изучал по пластмассовым моделям.

Как и подобает будущему поэту, он с рождения разделял мир на здешний и нездешний, и нездешним для него было все за пределами папиных владений. Нездешним – но не таинственным, презренным, а не высоким, ибо все высокое заключалось в нем самом. Поэзия же – это прежде всего высокое отношение к жизни или уж по крайней мере нестихающая боль из-за того, что реальность не столь высока, как грезилось.

Перейти на страницу:

Похожие книги