Сейчас эту работу сделали за час, и поэтому Струмилин, упав в кресло, на какую-то долю минуты замер без движения. Он не мог пошевелить ни рукой, ни ногой: по всему телу разлилась усталость. Это была особая усталость, и Струмилин ее боялся, потому что она приходила с безразличием ко всему окружающему. Точно такая же усталость за год до смерти появилась у его друга полковника Ильи Никонова, вместе с которым он начинал летать. Струмилин помнил, как в сорок втором году, когда он на день прилетел домой с фронта, Илья пришел к нему усталый, с серыми мешками под глазами. Он сидел в кресле у завешенного черной бумагой окна и беспрерывно курил. У Струмилина работала ванна. Это было редкостью, и поэтому Илья решил выкупаться. Он залез в ванну, Струмилин как следует натер ему спину жесткой мочалкой и окатил горячей водой. Струмилин смеялся, а Илья молчал. Потом началась бомбежка, и большая бомба грохнулась совсем рядом. Повыбивало стекла. В квартире стало холодно и сыро.
— Вылезай, — сказал Струмилин. — Сволочи какие, придется идти в убежище ночевать: там тепло.
Никонов молчал. А когда Струмилин поторопил его, он ответил:
— Ничего не хочу, Паша. Вставать не хочу, идти не хочу, лежать хочу. Понимаешь? Хочу лежать. Я очень устал и хочу просто лежать.
В первый раз такую же безразличную ко всему усталость Струмилин почувствовал год тому назад, когда впервые заболело сердце. Его не испугала боль, стиснувшая грудь и верх живота. Нет. Он знал боль пострашнее. Он испугался опустошающего безразличия, которое пришло вместе с болью.
Сейчас он не чувствовал боли. Он чувствовал усталость после часовой работы. Его ребята сидели рядом: мокрые, без меховых курток, в расстегнутых кожанках.
«Простудятся, — подумал Струмилин, — надо им сказать, чтобы они сейчас же оделись».
Струмилин закрыл глаза, потому что ему потребовалось усилие, чтобы сказать ребятам про одежду. Он глубоко вдохнул через нос и сказал скрипучим голосом:
— Оденьтесь, а то простудитесь все к черту.
— Ничего, — ответил Пьянков.
— Вам плохо? — тихо спросил Аветисян, нагнувшись к Струмилину.
— С чего вы взяли? Просто устал.
— Здорово побледнели, Павел Иванович, — тихо сказал Богачев, — может, простудились?
— Наверное. Давайте запускаться, Володя. Мы слишком много говорим, давайте скорее запускаться.
Мотор зачихал, пропеллер стал вращаться быстрыми, сильными рывками, а потом исчез, потому что начал вращаться на всю мощность.
Струмилин сидел, все еще закрыв глаза.
— Поднимай машину, Паша, — предложил он, — я посмотрю, как ты это сделаешь…
— Вам плохо, Павел Иванович.
— Не говори глупостей.
— Я же вижу…
— Поднимайте машину!
— Павел Иванович…
— Или убирайтесь отсюда! — зло сказал Струмилин.
Он натянул свои кожаные перчатки, откашлялся, положил руки на штурвал и коротко приказал:
— Володя, пошли!
Струмилин вел самолет на высоте двухсот метров. Ветер был сильный, здорово болтало, и эта болтанка отдавалась в его груди и в животе острой, все время растущей болью.
— Павел Иванович, — сказал Богачев, смотревший на него, — а не делаем ли мы глупости? Может быть, стоит вернуться, если вам плохо?
Струмилин молчал, вцепившись что есть силы в штурвал. Он понимал, что сейчас этот металлический полукруг, обтянутый желтой кожей, был для него то же самое, что для Антея — земля. От штурвала в него шла сила. Он чувствовал это, он не мог ошибаться.
«Ерунда, — думал он, — отпустит. Просто я переработал, когда мы готовили машину. Но не мог же я стоять в сторонке, пока ребята выбивались из сил. Это было бы нечестно. Я — мэтр, а они — мои рабы, что ли? А не можешь летать, так не летай. Но я не могу не летать, поэтому я обязан работать вместе с ними. А как же иначе?»
Летели над чистой водой. Облака прижимали самолет к самой воде. Они неслись навстречу — густые и серые, клочковатые, как дым пожарищ. Машину болтало все сильней.
— Геворк, — спросил Струмилин, — сколько еще?
— Через сорок минут мы должны выйти на них.
— Хорошо.
— Вас подменить, Павел Иванович?
— Нет.
— Вам лучше?
— Да.
Струмилин решил принять немного нитроглицерина. Он попросил:
— Дай мне кусок сахару, Паша.
— Может быть, сварить кофе?
— Кофе осталось в нашей машине, ты что, забыл?
— Забыл.
— Дай мне скорее кусок сахару.
Павел достал из портфеля пачку сахару и вытащил Струмилину один кусок.
— Держи штурвал.
Павел взял штурвал.
Струмилин почувствовал во рту острый привкус нитроглицерина. Он улыбнулся Пьянкову и Аветисяну, склонившимся над ним.
— Что надо сделать? — спросил Аветисян. Струмилин махнул рукой.
— Что?
— Лететь, — сказал он. — А я минуту отдохну.
Он закрыл глаза и стал дышать носом: неглубоко и осторожно. Он представил себе свое сердце. Однажды он видел сердце, сделанное из синтетического материала в натуральную величину и работавшее как настоящее. Это было на какой-то выставке в Москве, и Струмилину тогда показалось, что не надо показывать людям их работающее сердце. Ему тогда показалось это жестокостью и неуважением к великому таинству вечного работника. Вечного человеческой вечностью.