Тишайший с неудовольствием смотрел на это размещение не по личным заслугам, а по происхождению, но у него не имелось в характере той твердой решимости, с которой следовало действовать для искоренения этой веками въевшейся в русское боярство язвы, и он только каждый день болезненно морщился, вздыхал и говорил своим приближенным — Ордину–Нащокину, Ртищеву и Матвееву:
— И когда я вызволюсь от сей боли для государства моего? Ведь бояре не столь помышляют о деле народном и о государевой пользе, сколь помыслы их привержены ко глупому местничеству!
Наконец все уселись, государь только что хотел «объявить свою мысль», как неподалеку от «места» раздались громкий спор и пререканья. Два боярина стояли во весь рост возле лавки и толкали друг друга, желая каждый сесть на место, где мог поместиться только один; они подняли перебранку, размахивали пред носами друг друга дланями, поносили один другого грубыми, обидными словами, кричали и вопили на всю комнату.
Это были Пушкин и Долгорукий, ни за что не хотевшие уступить друг другу места, так как уже давно между ними шла вражда из–за этого местничества.
— Николи не сяду ниже Федьки Пушкина! — горячился Долгорукий. — Я старше его родом. И хоть ты что хочешь со мной соделай, а не сяду, не сяду я.
— Это еще бабка надвое сказала! — кричал вспыльчивый Пушкин, продолжая размахивать руками. — Ты больно–то глотку свою не дери, неравно ослабнет, — останавливал он Долгорукого, серьезно воображая, что сам не кричит. — Мой отец в походе на шведов, в Столбове {1617 год.} был выше твоего дядьки Ивана Алексеича.
— Врешь, собачий сын!.. Никогда этого не было, чтобы Пушкины выше Долгоруких стояли! Твоего рода и в зачатии не было, когда пращур мой, Юрий Долгорукий, князь удельный суздальский, войну держал с Изяславом Мстиславичем за великокняжеский престол, а опосля того и княжить в Киеве стал…
Этот спор, вероятно, перешел бы и в драку, если бы неистовые крики не привлекли наконец внимания Тишайшего. Он нахмурил брови, придал строгое выражение своим ласковым глазам и зычным голосом призвал к себе споривших.
— В чем распря? — спросил он у них как можно суровее.
Спорившие стали было говорить довольно прилично, но, забываясь в пылу горячего спора, начали переходить на личности, и Пушкин стал при царе оскорблять Долгорукого, а заодно уже и его жену, и дочь, и мать, и всю родню в нисходящем и восходящем коленах.
Разгневанный не на шутку, царь прогнал обоих, тотчас же велев засадить Пушкина в тюрьму.
— Не посоромились ссору поднять в то время, как ты, царь–батюшка, с боярами сидение имеешь! — подобострастно произнес Милославский, такой же горячий «местник», как и только что уведенные бояре.
Алексей Михайлович холодно взглянул на тестя и, откинувшись на спинку кресла, тяжело вздохнул:
— Да, тяжела шапка Мономахова!
Все сидели «брады свои уставя, ничего не отвечая». Тогда государь обратился к Ртищеву и «объявил свою мысль»:
— Что–де будем мы делать на великую просьбу грузинских людей? Послать им войска или нет? Как бояре и думные люди помыслят, так тому делу и дадим способ.
Бояре и думные люди стали мыслить, и каждый, кто имел способ в голове, свободно объявлял свою мысль. Много было выражено несуразностей, много предложено неисполнимых проектов насчет грузин и их желания отдаться подданству русского царя.
— При царе Борисе посылали мы войско по ту сторону Кавказа, а что вышло? Одна беда! Только понапрасну стравили столько людей, — сказал старый боярин.
— Отчего и не подмочь народу христианскому православному, исконному, только коли–ежели посылать–то сразу много, чтобы побить поганых персов, и тем более — поганых турок, — горячился молодой князь Прозоровский.
— Ишь, кровь–то молодая бурлит, хошь на рожон, а лишь бы в драку, — улыбнулся старый боярин, вспоминая то время, когда и он рвался в битву.
— Ну, этого добра много, были бы люди, а битв не искать стать!
— Да ведь грузины–то в подданство волей идут, а потом и совсем своими станут: заместо ихних царей наших можно воеводами назначить, — сказал Пронский, зная, чем подогреть алчных бояр. — Страна богатеющая–пребогатеющая.
— Это что и говорить, богатеющее место! — поддакнул толстый, лысый боярин, уже давно метивший в воеводы.
— Коли б наперед они дали ефимков, али чем другим… — вдруг неосторожно проговорил Милославский.
Пронский, ядовито усмехнувшись, глянул на жадного боярина.
— Или, думаешь, к рукам что прилипнет? — прошептал он, но так, что его слышали только близ него сидящие.
Милославский прочел на лицах бояр насмешку; поймав взоры, устремленные на него, он понял, что Пронский вышутил его, и решил отплатить.
— Какие у них ефимки! — проговорил Ртищев. — Народ разоренный, бедный, где им помощь подкупать? Вон жидовин один, вернувшись, сказывал, что у царя и дома–то своего нету — у зятя проживает, и народ весь в горы разбежался… что с него взять–то?
— Вот оттого и помочь надо ему и народу его, — ввернул Пронский, радуясь, что Ртищев стоит за грузин.
Но Ртищев степенно возразил ему: