Поскольку современность агрессивна внутри себя, автодеструктивна, homo historicus находит приемы, с помощью которых он оберегает смысл от опустошения. Так, обещание, которое нетрудно взять назад, закрепляется на письме, выливается в договор между партнерами, обобщаемый политфилософией (уже у Эпикура) и возводимый ею в едва ли не главный социогенный фактор96. Закономерно, что современность оказывается в своем подходе к прошлому полем борьбы, в которой забывание (оно было невозможным в архаической социокультуре) вступает в конфликт не просто с памятью, а с активным архивированием, старающимся воспрепятствовать образованию провалов и темных мест в знании истории о себе. История – механизм самосознания. Оно было концептуализованo Гегелем на прогрессистский лад. На самом деле история в своей установке на авторефлексивность постоянно заботится о том, чтобы не впасть в амнезию. Активное консервирование того, чему грозит исчезновение и что и впрямь подвергается аннулированию, колеблется в широких пределах, простирающихся от выработки Античностью мнемотехник97 до следственно-бюрократическиx разысканий, бывших необходимыми для реабилитации жертв тоталитарных режимов. История пытается компенсировать, пусть хотя бы косвенным путем, даже как будто невосполнимые потери. Таковы, скажем, реконструкции несохранившихся лент раннего немого кино по газетным рецензиям, анонсам и другим следам, оставленным пропавшими фильмами. Настоящее, в котором разверзаются пустоты, проецирует, таким образом, в прошедшее свою неистребимую будущность. Чем сокрушительнее взрывы, случающиеся в социокультуре, чем более она насильственна, тем продуктивнее ее творческая элита, компенсирующая распад в цепи исторической преемственности, – достаточно указать в этой связи на русское искусство начала ХХ века, отреагировавшее на две революции (1905, 1917) с чрезвычайной и смелой плодотворностью.
Дырчатое строение современности делает ее своего рода фильтром, отсеивающим смыслы или пропускающим их в даль времен. Сегодняшний день претендует на то, чтобы быть критерием оценок, предвосхищающих те, что будут вынесены на Страшном суде, который оборачивается своим секуляризованным подобием, вроде парламентских выборов. История тяготеет к тому, чтобы трактовать смыслы, сами по себе ни истинные, ни ложные, так, как если бы они были значениями, доступными для эмпирической проверки. Это тестирование, однако, симулятивно (позднее я вернусь к этой проблеме). Смыслы не верифицируемы по своему существу. Поэтому у современности нет шанса утвердить себя окончательно в будущем, где она сменяется другой современностью, тешащей себя, впрочем, теми же футурологическими иллюзиями, что и предыдущая. Конкретизируемые в значениях, смыслы натурализуются. Модернизированная социокультура мечтает стать органичной, вписанной в ordo naturalis. Она выдвигает во главу угла естествоиспытание. В опытах Торричелли (1644) вакуум завоевывает себе право войти в число научных понятий, в чем ему отказывал Аристотель98. Если в Ветхом Завете природная катастрофа была тем ничто, которое обязывало всех подчиниться религиозной морали, то начиная с поэмы Вольтера о Лиссабонском землетрясении (1755), оспаривавшей «предустановленную гармонию» Лейбница, и вплоть до новейшей экологической идеологии катаклизмы в окружающей среде служат аргументами в научно-философских и политических прениях, то есть используются как наглядные примеры, выгодные одной из нескольких партий.