Читаем Превращения любви полностью

Впрочем, она была единственным существом, которое мы оба, как Одиль, так и я, принимали с одинаковым удовольствием. Гальф и Бертран почти перестали к нам ходить, и я не особенно жалел об этом. Я очень скоро стал испытывать к ним те же чувства, что и Одиль. И, слушая ее разговор с ними, я как-то странно раздваивался. Смотря на нее их глазами, я находил, что она рассуждает с неподобающим легкомыслием о серьезных вопросах. Но в то же время я чувствовал, что предпочитаю все ее сумасбродства теориям моих друзей. Выходило так, будто я стыжусь моей жены перед ними и горжусь ею перед самим собой. Когда они удалялись, я говорил себе, что Одиль все-таки выше их, потому что она более непосредственно и ярко воспринимает жизнь и природу.

* * *

Одиль не любила моей семьи, да и я недолюбливал ее родных. Моя мать считала нужным давать ей советы относительно выбора мебели, относительно всего уклада ее жизни, относительно ее обязанностей молодой жены. Советы — это было то, что Одиль выносила меньше всего на свете. Говоря о Марсена, она принимала тон, который меня страшно шокировал.

Я скучал в Гандумасе: я считал, что там все наслаждения жизни приносились в жертву строгому моральному принципу. Безрадостность этой жизни не мешала мне гордиться суровостью наших семейных традиций. Жизнь в Париже, где Марсена представляли собой абсолютный нуль, должна была бы, казалось, излечить меня от мании придавать им такую значительность. Но мы, Марсена, уподоблялись некоторым маленьким религиозным общинам, перенесенным в варварские страны, которые, видя вокруг себя миллионы людей, поклоняющихся другим богам, остаются непоколебимыми в своей вере. Так же и мы, будучи перенесены в центр языческого мира, хранили традиции Лимузэна и воспоминания о нашем былом величии.

Даже мой отец, который восхищался Одиль, и тот не мог побороть своего раздражения против нее. Правда, он не выказывал его — для этого он был слишком добр и слишком сдержан. Но я знал его болезненную щепетильность, которую сам унаследовал, и хорошо понимал, как должен он был страдать от манер и тона Одиль.

Когда Одиль касалась в разговоре темы, которая возбуждала ее сомнение или гнев, она говорила горячо, с большой силой, а потом забывала об этом. Это не был тот способ общения между людьми, которому учили нас, Марсена. Когда Одиль говорила мне: «Ваша мать приходила сюда в мое отсутствие и позволила себе делать замечания горничной; я сейчас же позвоню ей и скажу, что я этого не допущу…» — я умолял ее подождать.

— Послушай, Одиль, по существу ты совершенно права, но не пытайся говорить с ней сама. Из этого не выйдет ничего хорошего. Ты только разозлишь ее. Предоставь мне переговорить с ней или, если ты находишь, что так будет лучше (и действительно так будет, пожалуй, лучше), попроси тетю Кору сказать моей матери, что ты не хочешь…

Одиль разражалась смехом:

— Ты не представляешь себе, — говорила она мне, — до чего комична вся ваша семья… Но это не только смешно, это ужасно… Ну да, Дикки, это ужасно, потому что я все-таки люблю тебя меньше, когда вижу эти карикатуры на тебя… Ведь все эти люди, в сущности, твои карикатуры… Я отлично знаю, что по натуре ты не такой, но ты отмечен их печатью.

Первое лето, которое мы провели вместе в Гандумасе, было довольно тяжелое.

У нас завтракали ровно в двенадцать, и мысль о том, что можно заставить ждать моего отца, никогда в жизни даже не приходила мне в голову. Одиль же брала книгу и уходила с ней на луг или отправлялась гулять по берегу потока, забывая о часах. Я видел, как отец шагал взад-вперед по библиотеке. Я бежал в парк, чтобы разыскать жену. Когда я возвращался, запыхавшись после бесплодных поисков, я видел, что она уже пришла, спокойная, улыбающаяся и ужасно счастливая, что погрелась на солнышке. И, когда мы, усевшись за стол, некоторое время хранили суровое молчание, чтобы выразить ей свое неодобрение, которое только и могло быть (исходя от группы Марсена) косвенным и немым, она смотрела на нас с улыбкой, в которой я улавливал насмешку и вызов.

У Мале, где мы обедали раз в неделю, положение было как раз обратное: тут я чувствовал себя чужеродным телом, тут меня наблюдали и судили. Обеды здесь отнюдь не были торжественными церемониями: братья Одиль вскакивали из-за стола и бежали за хлебом; господин Мале говорил о какой-нибудь фразе, которую вычитал в книге, и, если ему не удавалось в точности ее процитировать, он в свою очередь вставал с места и отправлялся в свой кабинет, чтобы принести книгу. Разговоры велись чрезвычайно свободные: я не выносил, когда господин Мале в присутствии своей дочери начинал говорить на скабрезные темы. Я понимал, конечно, до какой степени глупо придавать значение столь незначительным мелочам, но это не было осуждение, это было просто тяжелое впечатление. У Мале я не чувствовал себя счастливым, их атмосфера была не для меня. Я сам себе был неприятен, я сознавал себя напыщенным, скучным и, упрекая себя в молчаливости, погружался в нее еще глубже.

Перейти на страницу:

Похожие книги