Человек или животное, приближая к этому аппарату свои глаза и излучая из них в окуляры лучи особых свойств, постепенно, благодаря переработке их задней стенкой аппарата в лучи электромагнитного свойства, должны были, на основании притягивающей силы этих переработанных лучей, начать излучать из своих глаз в аппарат заключенное в электромагнитное напряжение своего организма, т. е. волевое сознание своего «я», иначе свою «душу», которая непосредственно воспринималась консерватором и автоматически замыкалась в нем. Аппарат начинал работать, т. е. радиоактивная пластинка действовала, когда поворачивался штепсель справа. Поворотом штепселя слева профессор открывал конденсатор и в любое время, по своему желанию, мог вернуть обратно подвергавшемуся опыту субъекту его «душу», высосанную у пего целиком удивительным аппаратом.
«Да, — продолжали течь мысли профессора все по тому же направлению, — глаза человека страшны. Они вечно излучают из себя токи импульсативного напряжения, т. е. постоянно расходуют «душу» человека. В сущности говоря, и мы способны поглощать «душу» другого, как мой аппарат — мы не умеем только задерживать эту «душу» чужого в себе. Когда мы говорим: «я видал это по его глазам» или «он слушался одного моего взгляда», — мы, в сущности говоря, в грубых синонимах проводим принцип моего аппарата. Глядя в глаза другому, мы всегда воспринимаем частичку его мысленной воли и отдаем ему частичку своей в обмен. Единицу за единицу. Глаза человека излучают все эмоциональные движения его внутреннего содержания: гнев, боль, любовь, радость, тоску и т. д., а это в совокупности и есть не что иное, как его пресловутая «душа».
Глаза мертвеца белесы и подернуты непроницаемой пленкой, имеющейся анатомически и на живых глазах, но невидимой, благодаря индуктивным излучениям, идущим сквозь нее.
Глаза мертвеца только потому и страшны, что они мертвы, что в них ничего не видно…О, если только опыт, который необходимо будет начать с какого-нибудь животного, увенчается успехом, тогда — ясно: наша «душа» — не что иное как самая обыкновенная материя! О, как поздоровеет тогда, разом, все человечество от осознания этой истины!»
Профессор мечтательно закрыл глаза, полный предчувствия приближающегося торжества Природы и Человека и, совершенно бессознательно, не вникая даже в страшный смысл той цифры, что записывал, записал на рядом с весами лежащем кусочке бумаги, под длинным столбиком предыдущих записей, свой сегодняшний вес:
— Два пуда тридцать один фунт.
III
Ольга Модестовна, опечаленная и обеспокоенная физическим и душевным состоянием своего мужа, решила съездить к своим родителям на дачу, посоветоваться, что ей предпринять с мужем и как заставить его бросить все свои занятия и действительно предаться полному ничегонеделанию и отдыху.
Она ясно сознавала, что Николай Иванович вылез из огня, но, к сожалению, лишь для того только, чтобы влезть в полымя.
Полной хозяйкой в доме она оставила за себя Софью Николаевну, с которой очень сошлась за последнее время.
— За все я вам отвечаю, — сказала Софья Николаевна на прощание Ольге Модестовне, — я не могу отвечать только за одно: за состояние здоровья вашего мужа. Я вижу, что ему плохо, но знаю, что если мы захотим помешать ему, то будет еще хуже…
Софья Николаевна, несмотря на все свое горячее желание принять участие в опытах профессора, после первой неудачи, постигшей их в самом начале работы, стала как-то с большей тревогой относиться к начинаниям Звездочетова, временами забывая даже об этих опытах и, переставая интересоваться духом профессора, начинала проявлять почти исключительный интерес к материальным оболочкам его, болея и скорбя за них, видя как быстро и неудержимо они таяли…
Но она ведь была женщиной, любящей женщиной, и это было, в конце концов, так понятно.
Однако профессора, чувствовавшего это душевное состояние Софьи Николаевны, коробило и раздражало.
«Опять непонимание, опять эта преграда, что всегда отделяла его от других людей и вообще отделяет людей друг от друга», — думал он, отлично понимая, что виною всему была любовь, эта глупая, слепая сила, всегда основанная на взаимном непонимании и недоговоренности.
«Любовь это конечное зло и рано или поздно оно будет изжито подрастающим человечеством, которое никогда не допустит проникновения в свою жизнь тех двигателей, что толкают его не вперед, а назад, не в гору, а в пропасть! Любовь родит в человеке жестокость и ненависть. Кто много любил, только тот много и ненавидел. А вот люди этого не понимают. Они считают тех, кто не любил, злыми. Какая грубая ошибка так думать!»
Однако профессор избегал подолгу останавливаться на подобных вопросах, чтобы не вызвать в себе движений гнева или раздражения, т. е. эмоций, своею силой способных помешать сосредоточению его мысленных сил на определенной идее.
Он должен был быть по возможности объективным.
Ничто субъективное не должно было уже проявляться в нем.
Отказ от него — было первым условием легкого достижения экстаза.