Он был другом дома, и Амелия называла его «крестным». Когда девочка возвращалась от учительницы, он уже сидел в гостиной, расстегнув подрясник, под которым виднелся черный бархатный жилет, расшитый желтыми цветочками. Сеньор декан интересовался, хорошо ли она выучила уроки, и спрашивал таблицу умножения.
По вечерам собирались гости: падре Валенте, каноник Крус и один лысый старичок в синих очках, с воробьиным профилем; когда-то он был францисканским монахом, и все звали его «брат Андре».
Приходили маменькины приятельницы со своим вязаньем, а также капитан пехотных егерей Коусейро; у него были желтые от табака пальцы; он всегда приносил с собой гитару. Но в девять часов девочку отправляли спать. Из-за стены слышались голоса, сквозь дверную щель пробивалась полоска света. Потом голоса стихали, и капитан, бренча на гитаре, пел лунду.[50]
Амелия росла среди священников. Некоторых она недолюбливала, особенно падре Валенте, жирного, всегда потного старика; руки у него были мягкие, толстые, с обгрызенными ногтями! К тому же он любил, раздвинув ноги, ставить ее у себя между колен и теребить за ухо, и она не могла увернуться от его дыхания, пропитанного запахом лука и табака. Зато с худощавым каноником Крусом Амелия дружила: седой как лунь, опрятный, в начищенных до ослепительного блеска башмаках, он входил тихо и скромно, сверкая пряжками, прижимая в знак приветствия руку к груди, и всегда говорил что-нибудь приятное своим мягким, слегка пришепетывающим голосом. Амелия к тому времени уже знала катехизис и закон Божий. И на уроках и дома по всякому поводу ей твердили: «Боженька накажет». Бог для нее был существом, которое насылает болезни и смерть, и потому его надо беспрестанно умилостивлять постами, мессами, частыми молебствиями и всячески угождать его служителям. И если ей случалось заснуть, не дочитав «Славься, владычица», она на другой же день приносила покаяние из боязни, что Бог нашлет на нее лихорадку или устроит так, чтобы она споткнулась и упала с лестницы. Самое радостное время в ее жизни наступило, когда ее начали обучать музыке. В углу столовой стояло старенькое фортепьяно, накрытое зеленой тканью. Инструмент был вконец расстроен и использовался большей частью как посудный стол. Амелия, бегая по комнатам, любила напевать; ее тоненький свежий голосок нравился сеньору декану, а маменькины приятельницы твердили:
– Рояль все равно стоит без дела, почему бы не поучить девочку музыке? Приятно, когда барышня музицирует. Когда-нибудь пригодится!
Декан знал хорошего учителя, бывшего органиста из собора в Эворе, убитого горем старика: его единственная дочь-красавица сбежала в Лиссабон с каким-то офицериком. Два года спустя Сильвестре с Базарной площади, часто бывавший в столице, видел ее на Северной улице в компании английских моряков, одетую в пунцовую гарибальдийку[51] и с подбитым глазом. Старик впал в глубокую тоску, а потом и обнищал. Его устроили из жалости на маленькую должность в канцелярии епископа. По внешности старый органист напоминал неудачника из плутовского романа. Он был страшно худ, страшно высок, волос не стриг, и они свисали до плеч тонкими белыми прядями; воспаленные глаза постоянно слезились. Но у него была трогательная улыбка – кроткая и добрая, и он казался всегда таким прозябшим в своей короткой пелерине винного цвета, отделанной барашковым воротником! За высокий рост и худобу, а также за грустный и задумчивый вид ему дали кличку «дядя Аист».
Однажды Амелия нечаянно назвала его так и сейчас же прикусила губу, ужасно смутившись.
Старик улыбнулся.
– Ничего, милое дитя, ничего. Можешь звать меня дядей Аистом… Что тут плохого? Аист и есть!
В ту зиму не переставая дул юго-западный ветер и лили дожди; холод и сырость замучили бедняков. Много голодающих семей обращались в епископскую канцелярию за хлебом. Дядя Аист приходил давать урок в полдень; с его синего зонта стекали на лестницу струйки воды; он дрожал от холода, и когда садился, то стыдливо прятал от глаз хозяйки ноги в продранных намокших башмаках. Он жаловался, что у него стынут пальцы и из-за этого он не может попасть на нужную клавишу и даже писать в конторе.
– Руки костенеют… – грустно говорил он.
Когда Сан-Жоанейра заплатила ему. за первый месяц занятий, старик купил толстые шерстяные перчатки.
– Как славно, дядя Аист! Теперь вам тепло! – радовалась Амелия.
– Я купил их на ваши деньги, милое дитя. Теперь буду копить на шерстяные носки. Благослови вас Бог, милое дитя!
На глазах его выступили слезы. С того дня Амелия стала «его дорогим маленьким другом». Старик посвящал ее во все свои дела: делился своими заботами, говорил, как тоскует по дочери, описывал день своей славы, когда в бытность соборным органистом в Эворе он при самом сеньоре архиепископе, облаченном в алую мантию, аккомпанировал хору, исполнявшему «Laus perenne».[52]
Амелия не забыла про носки для дяди Аиста и попросила декана подарить ей пару мужских шерстяных носков.
– Что такое? На что тебе мужские носки? – спросил он, расхохотавшись.