Ивоун не мог даже подбодрить несчастного, крикнутьвсе равно тот не услышал бы. Ивоун, вцепившись руками в перила, ограждающие площадку, напряженно смотрел вниз, вздрагивая каждый раз, когда вблизи стоящего внизу человека в стену храма ударялась какая-нибудь железяка. Пока удары приходились мимо. Но долго это не может продолжаться, рано или поздно ему размозжит голову.
Сколько времени продолжалась пытка, Ивоун не мог сказать - ему казалось - вечность. Наконец человек вышел из ниши. Он легко запрыгнул на кузов ближнего автомобиля и начал продвигаться к спасительной лестнице. По его уверенным, свободным движениям ясно было, что он ничуть не напуган, и предположение о том, будто он оцепенел от страха, было ошибочным.
Ивоун узнал Сколта.
"Вот как он забавляется",- с внезапной злостью подумал Ивоун.
Только что пережитый ужас, страх за человека, находившегося в смертельной опасности, наполнил Ивоуна гневом. Он кинулся к лестничному входу и начал спускаться вниз со скоростью, на какую был способен и какой можно было достигнуть на винтовой лестнице.
Они встретились на площадке первого яруса.
- Зачем вы это делаете?- вскричал Ивоун.
В беспрестанном грохоте свалки нельзя было расслышать даже вертолета, который все еще кружился над свалкой. Из застекленной кабины свешивался смельчак оператор, нацеливая телевизионную камеру в сторону собора.
Однако Сколт понял Ивоуна.
- Так, мальчишество,- признал он.
- Вот именно, мальчишество!
А больше ему и сказать нечего. Сколт сам прекрасно понимает, что его поступок глуп и безрассуден.
- Уйдем отсюда,- с помощью жестов и мимики объяснил свое желание Сколт.
По винтовой лестнице они углубились в толщу соборной стены. Здесь было сыро и глухо, громыхание падающих автомобилей едва доносилось.
- Если бы в самом деле было куда бежать,- произнес Сколт. В каменной тесноте его голос звучал незнакомо.
Недавнее раздражение и злость улеглись. Ивоуну уже расхотелось сечь его за безрассудство, а поучать и попрекать взрослого бессмысленно.
-- Глупо думать, будто мир превратился в ад недавно-с тех пор, как Пирана стала автомобильным кладбищем,- продолжал говорить Сколт.- Мы давно жили в аду. Только не замечали.
- Там,-Ивоун взмахнул рукой, показывая куда-то наверх,- и сейчас не подозревают этого.
Они углубились на два лестничных витка, вот-вот должна сверкнуть узкая бойница, и опять в простенок ворвется металлический грохот и лязг, невозможно станет слышать друг друга. Сколт, шедший впереди, остановился.
- Всю сознательную жизнь я хотел одного-помочь людям узнавать правду. Я хотел...
Последний звук его голоса затих, и в лестничном колодце вновь стало глухо. Ивоун ждал,
- Господи,- вдруг совсем по-другому, с затаенным вздохом прозвучал голос Сколта,-я же и сам ни одному своему слову не верю. Зачем и кого обманывать теперь-то?
Глаза Ивоуна приноровились к темноте, хотя и смутно, он мог уже видеть лицо Сколта. Ему вообразилась ироническая усмешка, скользнувшая по губам журналиста,- усмешка, обращенная к себе.
- Признаю, что книги, созданные классиками-теми, кого мы называем классиками,- уточнил Сколт,- живут во времени, читаются в силу каких-то особых достоинств, присущих им. Вздор! Все дело в капризе моды, в случае...
Сколт говорил торопливо, сбивчиво, в его голосе звучало непонятное Ивоуну раздражение, точно он спорил с кем-то.
- Я тоже пытался писать. Настрочил около десяти книг. Их раскупили мгновенно, прочитывали запоем, о них спорили... А через год про них забывали. В чем дело? Ответ прост: неталантливо. Но ведь, когда книжка появлялась, все в один голос кричали - прекрасно. Кто может сказать талантливо или не талантливо? Время?. Да, к одним оно было милостиво: забытые имена, забытые книги вспоминали спустя десятилетия, читали и захлебывались от восторга. Почему? Почему прежде не видели ничего примечательного, не восторгались? Выходит, за десятилетия, минувшие после выхода книги, человечество прозрело, поумнело?.. Вздор! Просто таков каприз моды. Все вдруг начинали восторгаться и превозносить автора, не оцененного современниками. А после его имя уже вносилось на скрижали, а миллионные тиражи увековечивали автора на полках библиотек. Его стиль, его манера становились эталоном. Ему прощали даже явные ошибки и огрехи. Более того, в них-то и находили главную прелесть. И так повторялось из века в век.
Глухо звучавший голос Сколта задыхался в тесноте каменных стен, обреченный погаснуть здесь, никем не услышанный. Всплески отчаяния и подавленной боли чудились Ивоуну в чужих интонациях. Сколт говорил не Ивоуну, а себе. В своем неуспехе он винил моду, злился, что она пренебрегла им и одновременно понимал, что злиться не на что, что виноват он сам. Ивоун отвлекся и некоторое время совсем не слушал журналиста.