Поняв это, он опустил было голову, но тут же поднял ее, так как нашел сравнение, доступное по смыслу всем.
- Представьте себе, - продолжал он, - что в запертой снаружи квартире начался пожар, а человек в ней очень крепко спал и проснулся только тогда, когда все горит в квартире, везде бушует пламя! Он мечется к двери и окнам, но дверь заперта, как я уже сказал, снаружи, да к ней и не проберешься сквозь огонь, - ведь горит вся мебель, горит пол... Он к окнам, а там тоже уже горят подоконники, - он видит, что сейчас погибнет ужасной смертью, - но вдруг... вдруг слышит, кто-то бьет топором в дверь... Видит - в рухнувшую дверь врывается к нему сквозь пламя пожарный в каске, хватает его поперек тела и выскакивает с ним на лестницу, но при этом, ввиду того, что пролом узкий и уже горит тоже, спаситель-пожарный стукнул головой спасенного им о косяк двери и вынес его из огня в бесчувственном состоянии... Спасенный потом пришел, конечно, в себя, ожоги на его теле залечили, и он стал вполне здоровым, так что же после всего этого: судить ли пожарного, как уголовного преступника, за то, что он стукнул его головою о косяк, или выдать ему медаль за спасение погибавшего?
- Мы плохо вас понимаем, господин потерпевший, - сказал председатель, даже не прибавив теперь своего "пхе", что можно было счесть признаком продолжающегося удивления.
- Вас просят выяснить, наконец, ваши отношения с подсудимым, говоря об этом просто и ясно, а вы почему-то прибегаете к замысловатым аллегориям, - поддержал председателя прокурор.
- Просто и ясно?.. Хорошо, я скажу просто и ясно! (Тут Матийцев как-то непроизвольно вдохнул воздуха сколько мог.) Обстановка преступления подсудимого, коногона Ивана Божка, была такова. Я сидел за столом и писал предсмертное письмо своей матери, в Петербург, а рядом с письмом лежал на моем столе револьвер, так как тут же после того, как я запечатал бы письмо, я хотел приложить дуло этого револьвера к виску и... нажать гашетку... Вот от этой-то, вполне обдуманной мною заранее, вполне, значит, произвольной смерти и спас меня не кто иной, как обвиняемый в покушении на убийство меня, - не кого-нибудь иного, а именно меня! - коногон Божок.
Сказав это, Матийцев остановился и снова оглядел поочередно и членов суда, и прокурора, и присяжных: он сделал так под влиянием какой-то подспудной, неясной ему самому мысли о том, что это необходимо сделать после того, как сказано было им самое главное, то, ради чего он охотно поехал сюда на суд из Голопеевки.
Но вдруг услышал он знакомое "пхе" и потом:
- Господин потерпевший, вы придумали это совершенно напрасно и даже непонятно нам, с какою именно целью придумали!
Этого не ожидал Матийцев, это его оскорбило даже и по тону, каким было сказано: тон был брезгливый, - так ему показалось. Поэтому, подбросив голову и упершись глазами теперь только в одно мясистое лицо председателя, он сказал резко, с нажимом:
- Я принимал присягу говорить здесь, в зале суда, правду и сказал сущую правду! Да и не в моих правилах говорить когда бы то ни было и где бы то ни было ложь! Мне незачем лгать, и никогда не было в моей сознательной жизни такого случая, чтобы я лгал!.. Может возникнуть вопрос, отчего я начал свои показания не с этого факта, - это другое дело... Не сказал об этом раньше только потому, что прямого отношения к покушению на меня со стороны обвиняемого это не имело, - однако факт остается фактом, и залезь в мое окно уволенный мною коногон Божок всего только на четверть часа позже, он увидел бы на полу в моей комнате только труп стоящего теперь перед вами, - труп в луже крови!
- Этого вашего показания мы не нашли в материалах следствия, пхе, заметил председатель теперь уже сухо и глядя не на него, а в лежащее перед ним "дело" Божка.
- Его и не могло там быть, потому что я не говорил об этом следователю, - его же тоном ответил ему Матийцев.
- Вот видите, - не говорили, а, кажется, должны были сказать... при своей правдивости, пхе!
- Препятствием для меня к такой искренности явился стыд... Мне было стыдно тогда не только говорить, но даже вспомнить об этом, - разведя при этом руками, как бы сам себе объясняя, почему умолчал, объяснил Матийцев. - Стыдно было, да, и потому не сказал... Ни следователю, ни кому-либо другому, а незаконченное письмо матери я уничтожил, конечно. Я говорил следователю только, что прощаю обвиняемого и не возбуждаю против него дела, но почему именно прощаю, не добавил в разговоре с ним, - добавляю здесь, в зале суда... Потому, что его покушение на мою жизнь спасло меня от покушения на свою жизнь, - вот почему. Это сказалось у меня сейчас как будто несколько запутанно, но по существу совершенно точно.
- Разрешите, господин председатель, - полуподнявшись, сказал прокурор и потом, обратившись к Матийцеву, спросил: - Вы говорите, что хотели покончить жизнь самоубийством, потому вы тогда же и купили револьвер?
- Нет, он был у меня раньше.
- Прекрасно, - был раньше, а для каких же целей вы его у себя держали?