Когда-то на месте строящихся гаражей была городская конюшня, куда для общественных нужд списывали с ипподрома отбегавших свое лошадей. Будучи сопляком, я вовремя сунул коняге горбушку хлеба и свел выгодное знакомство со старым возницей, что резко подняло мой авторитет во дворе. Дело в том, что в те времена гужевым транспортом доставляли молоко в магазины, им же вывозили пустые бидоны, а потому два раза на дню путь коняги пролегал по главной улице города. И не было большего шика, чем проехаться рядом с возницей на зависть окрестной шпане. А старик был строг, курил махорку и, блюдя санитарные нормы, к бидонам не подпускал, взмахивая для острастки вожжами.
Я ее раньше не видел, и, наверное, поэтому упросил возницу прокатить нас до угла. Челка, чуть вздернутый носик и глаза, округлившиеся при виде живой лошади. Она сидела рядом, и всю дорогу мы держались за руки — в дружеском тимуровском пожатии. Не знаю, что уж она о себе возомнила, только однажды на перемене мне передали записку: «Давай дружить, только по-настоящему». И подпись: не то Люда, не то Люся. Я не успел запомнить, потому что записку вырвали, зачитали вслух и гнусаво вопросили, когда состоится свидание. Вопрос потонул в хохоте. Я на ходу пристроился к нему и отважно прогнусавил: после дождичка в четверг!
Она ждала на углу и в четверг, и в пятницу, под дождем, дурочка. Неделю болела от простуды, не ходила в школу, а вскоре уехала из этого города навсегда — отец у нее был военным и получил новое назначение. Куда-то на юг, говорили, очень далеко.
Там, наверное, сейчас тепло, пахнет дынями, песок обжигает ступни, на набережной негде мандарину упасть, но по утрам или после дождя пляж пустынен и тих, обрывок газеты липнет к мокрому шезлонгу, редко вскрикивают чайки, море лежит недвижной равниной, мелкая волна шуршит у борта; вычерпав консервной банкой воду с днища, я снова берусь за весла, забирая влево, за буйки, она еле слышно повторяет свое неизменно «боюсь» — вот глупая! — я бросаю весла и сжимаю узкую теплую ладошку, легкий смех растворяется в солнечных бликах; а воздух вокруг и дальше, за маяком, настолько синий, что больно смотреть.
Предатель любви
Был Мальчик — худенький, скуластенький, краснеющий по любому поводу, с вырезанными гландами и следами от медицинских банок на спине, отчего он никогда не купался с мальчишками. У Мальчика было все, что полагается мальчику на этом свете — трезвый папа, усталая мама (поцелуй на ночь), уголок с игрушками в отдельной квартире, щенок по кличке Барс, коллекция марок, копилка в виде глиняной кошечки, выглаженный поутру красный галстук, хорошие отметки в дневнике и первые муки мужания, утоляемые в тоскливом одиночестве.
И была девочка — полукровка, безотцовщина, с рано развившимися формами и обрезанной косой, круглой мордашкой, блестящими глазками и круглым же именем. Они жили в одном дворе: Оля в двухэтажном бараке, где в коридорах воняло жареной рыбой, керосином и кошками; он — в кирпичной пятиэтажке, куда он переехал из того же барака, — из грязи в князи, болтали во дворе. Благоустроенное жилье имело очевидные выгоды — с балкона он видел ее окно и Олину мать, высокую, простоволосую, всю из себя видную, которая имела привычку не задергивать шторки перед сном. Папа твердо обещал ему бинокль, если закончит четверть на пятерки, и Мальчик налег на учебу, поражая учителей своей памятью. Он уже трогал ее грудь, два пугливых зайчонка с маленькими и твердыми, как горошины, сосочками в узком тупике за дощатыми сараями. Его поражало, что при этом она беспрерывно жевала шоколадные конфеты, которые он брал без спроса в мамином буфете. Мальчик решил, что влюблен.
Был еще друг Ренат — курчавый крепыш в кедах на босу ногу, одноклассник и двоечник. Родители его, сосланные татары, жили в том же бараке, что и Олечка. Ренат имел три очевидных достоинства: отжимался на турнике одиннадцать раз, курил взатяжку и презирал девчонок. Свистел им вслед, дергал за косы и тому подобное. О, двоечник — тяжкое бремя геройства. Ему-то и было по величайшему секрету сообщено. Разговор происходил за бараком, в мужском сортире, кособоком, крашеном известью дощатом строении, на стенах которого выделялись решительные подписи к правдивым рисункам. Жужжали мухи. Ренат поднял Мальчика на смех: он лазил ей под маечку чуть ли не каждый день (лифчика Олечка еще не носила), причем бесплатно. Называл он это довольно цинично — «зажимбол». Дружбе едва не пришел конец. Мальчик был уязвлен, у него защипало в носу и стало до слез жалко шоколадных конфет. «Да плюнь ты! — посоветовал друг, добавив басом: — Все они, бабы, одинаковые!» Фраза поразила, в ней была простота, оптимизм и, возможно, истина. Любовь рассеялась, как дым от сигареты, выкуренной по-взрослому, взатяжку. Однако ранка саднила, он шмыгнул носом. Ренат щелчком отправил окурок в дыру, гаркнул: «Эс-эс-эс-эр, два очка!», хлопнул по плечу и поволок расстроенного товарища в барак. Мальчик упирался. Но Ренат был сильнее. Он отжимался одиннадцать раз на турнике и был, несомненно, настоящим другом.