Читаем Преданный полностью

Лежа ничком в подвале, я видел, как еду в родную деревню, как иду на кладбище, где похоронена мать. Опустившись на колени, я дотронулся до ее имени. У нее хотя бы было имя. На моем надгробии, если у меня вообще будет надгробие, скорее всего, напишут ЗАНЬ ВО. Увидев ее имя и годы жизни, написанные ярко-алыми чернилами – полустертыми, как и само воспоминание, я очутился на плоту, который тут же затянуло в водоворот моей запертой, запруженной любви. Наконец я перестал плакать. Привалившись к крепкой, стальной опоре смертоубийственной ярости, я осушил слезы и оценил масштаб глумления над памятью матери. Ее могила располагалась на топкой кладбищенской окраине, куда мать изгнали после смерти, как изгоняли отовсюду при жизни. Она несла свой крест матери-одиночки, отвергнутая родственниками и односельчанами, которые не знали, что мой отец – их священник. Мать защищала его из безосновательной католической веры в добро и доброту, которую в нее вдолбил этот же священник. И за то, что она верила в Бога и верила ему, ее после смерти сослали в угол кладбища, подальше от остальных могил, подальше от почтенных покойников и их почтенных потомков, которым невыносимо было находиться с ней рядом – с ней, что была честнее их всех, потому что была напрочь лишена лицемерия, заложенного в каждом хоть немного уважаемом человеке.

Я вернулся в хижину, где мы жили с матерью, единственный дом, где меня любили, и поджег сухую солому зажигалкой «Зиппо». Высыпавшие из домов соседи вместе со мной смотрели, как хижина стала погребальным костром моих воспоминаний, и я надеялся, что они тоже превратятся в пепел. Соседи молчали, и молчание было правильным ответом. Скажи они хоть слово, и я, наверное, использовал бы свой американский пистолет по назначению – в начале двадцатого века его изобрели, чтобы уничтожать туземцев, по крайней мере так рассказывал мой наставник Клод.

Пистолет хорошо себя зарекомендовал сначала в миротворческой операции на Филиппинах и вот теперь пригодился и в нашей стране. Зажигалку «Зиппо» мне тоже подарил Клод – с выгравированной специально для меня надписью. Видишь? – спросил он, водя по словам пальцем. Только между нами – это и есть неофициальный девиз ЦРУ:

ПОИМЕЙ ВСЕХ ПЕРВЫМ

Я это повторяю каждую ночь перед сном, сказал Клод и, подмигнув, сунул мне зажигалку.

Золотые слова, сказал я. Золотые слова.

Когда хижина превратилась в костерок, я пошел в деревенскую церквушку, где мой отец – вот уж чудо из чудес – до сих пор служил пастором. То, что он еще не умер, было чудом не потому, что он был уже в годах – около восьмидесяти, – а потому, что он был белым, французом и католиком во времена, когда все эти черты делали его весьма заметной мишенью для местных революционеров. Он принял меня у себя в кабинете, где я раньше никогда не был, потому что мы с ним виделись только в трех местах: в классной комнате католической школы, где он меня обучал; в церкви, где я мог наблюдать за ним только с большого расстояния; и в исповедальне, где я видел лишь его силуэт за сетчатым экраном. Эту тень со склоненной головой увидит и убийца, которая затем превратит его в тень.

Ты стал совсем взрослым, сказал отец. Он говорил на медленном, размеренном, терпеливом французском, который приберегал для учеников и крестьян. Это было первое, что я от него услышал, после того как окончил школу – его лучший ученик, его самый страшный кошмар. С тех пор мы с ним общались всего раз, когда я в Штатах получил от него письмо, извещавшее о смерти матери. В письме он не назвал меня по имени, только надписал его на конверте, не произнес он его и сейчас. Мое имя он называл только во время переклички на уроке. В остальное время он никак меня не звал – «ты», и все.

Я был на кладбище, ответил я на медленном, размеренном, терпеливом вьетнамском, который приберегал для французов и американцев, считавших, что они знают вьетнамский, – как считал мой отец, прожив тут несколько десятков лет. Я видел мамину могилу.

Он сидел за столом, среди стопок контрольных работ, и молчал.

Спасибо, что поставил надгробие. Хотя бы это ты для нее сделал.

Молчание. Он так ничего и не скажет до самого конца нашего разговора, который на самом деле был моим монологом. Не скажет и не отведет взгляда, глядя мне прямо в глаза – то ли бросая мне вызов, то ли желая выказать свое презрение, или гордость, или раскаяние, или так и непроговоренную любовь. Кто знает?

Вот деньги за надгробие, сказал я, швырнув конверт ему на стол. Пока я учился, денег у меня не было. Теперь есть. Это я должен оплатить ее надгробие, а не ты.

По-прежнему – молчание. Он разыгрывал передо мной молчание своего шефа, крестного отца всех крестных отцов, нашего Пра-Отца, Бога. С этим молчанием ежедневно сталкивался мой отец во время молитвы, это молчание каждый день слышали сотни миллионов человек, заклинавших Бога сказать что-нибудь, хоть что-нибудь. Он никогда ничего не говорил, однако легионы Его поклонников оставались при своем. Бог, конечно, не сказал ни слова, однако очень многие его услышали.

Перейти на страницу:

Похожие книги