Впрочем, возможно, я здесь и не прав. Если мой вымысел уже в силах вырвать из рук перо в тот момент, когда я пытаюсь его оспорить, когда я пытаюсь оспорить правомерность самого его существования. И тут мы имеем дело не с агрессивностью, а со своего рода праведным гневом. Так бы надо поступать с детьми, которые не желают ни слушать старых сказок, ни читать их, когда уже научатся читать, по той простой и в то же время совершенно чудовищной причине, что знают, что все, мол, «в этих сказках» неправда, вымысел. После такого довода остается лишь надежда — вот подрастут наши маленькие рационалисты и поймут, что нет, не в сказках ложь. От недоверия же к правде сказок всего полшага до нигилизма. Тогда только и останется бедному дитяти закрыться от мира наушниками-шарами и с упоением слушать металлический рок. В том жутковатом нагромождении звуков сказки конечно же нет, там все — отрицание сказки. Не дерзкое, каким его иные пытаются представить, а — агрессивное.
Эх, да не ворчу я, не ворчу! Не ворчу. Бог с вами. Я просто ищу слово. Я искал слово, а нашел сравнение. Не совеем то, что нужно. Но сравнение, возможно, довольно сносное: я, как тот несчастный маленький нигилист, иронично относящийся к сказкам и сказам своих предков, усомнился в достоверности своего вымысла. Но тут же опамятовался и устыдился своего сомнения. Откуда оно, подобное, вообще во мне? Просто ли привычка все необыкновенное поверять, проверять? Подвергать, так сказать, сомнению?
Э, брат, что-то тут не так. Видно, неладно что-то с нашей памятью, Эка смелость, правда что, над сказками потешаться! Над памятью. Над жалостью. Над верой. Надеждой. Любовью. Высмеять можно все. Надо всем можно потешаться. Да не надругаться бы. Ведь тем покуда и живем, что верим, надеемся да любим. Да помним. В сказке-то, оказывается, больше памяти, нежели вымысла. Куда как больше. Признаться, я только. теперь об этом догадался. И уж раз забрели сюда, то чего же больше в моей сказке, вымысла или памяти?
Монтень однажды сказал, что память располагает более вместительной кладовой, чем вымысел. С этим невозможно спорить.
А ночь между тем длилась так, как длилась бы и без них, так нежданно пришедших в Пречистое Поле и перевернувших здесь все вверх дном одним своим появлением. Все в ней, в этой ночи, свершалось правильно и мудро, по извечным и непреложным законам природы.
Давно уже сменился с поста Кузьма Колядёнков и прилег под ракитой, распоясав шинель и укрывшись ею, как делал всегда и там, на фронте, когда выпадала минута покоя и командиры приказывали отдыхать. Кузьма лежал и думал о Лебеде, о разговоре с Иваном Филатенковым. «Вот бы и Григория Михалищина ещё уговорить», — вздохнул Кузьма.
На посту его сменил Константин Асеенков. Должен был сменить Назар, его отец, но встал Константин. Видно, пожалел отца, не стал будить. И теперь его высокая сутуловатая фигура на фоне холма Всех Мучеников — как горбатый столб.