— У вас нет такого ощущения, — спросила она, — что ваши читатели читают не то, что вы написали, а нечто другое, то, что им хочется читать? Иными словами, представляется ли вам чтение некой встречей читателя и книги, или оно основывается на недопонимании?
А еще через несколько минут она задала мне третий вопрос, но сформулировав его таким образом, что присутствующие заулыбались; получилось так, что она обратилась ко мне на «ты». Она заметила это, тоже улыбнулась и объяснила:
— Я знаю господина Н. с давних пор, — сказала она, — и мне кажется глупым, выступая, обращаться к нему на «вы» во имя соблюдения не известно каких правил. Так что я продолжаю… Если бы тебя спросили, какое событие, случившееся на пересечении жизни и творчества, оказалось для тебя самым важным, что бы ты ответил?
— Вопрос слишком расплывчатый…
— Тогда я поясню. Любовь, брак, отцовство, одиночество — какой из этих опытов дал самую лучшую пищу для твоего писательского труда?
(Не знаю почему, но в этот момент мне вспомнились серые фланелевые юбки с четырьмя жесткими складками, которые назывались «юбки Шанель» и которые еще носили в те времена, когда я встретил Николь, некоторые важничающие и отставшие от своей эпохи юные особы.)
— Это не были
— Значит, ответа не будет?
— Ну отчего же, просто ответ здесь возможен лишь неполный, приблизительный. С учетом того, в условиях какого нервного напряжения складывается или распадается то, чем ты занимаешься, на первом месте оказываются страсти и, как следствие и обрамление их, — одиночество.
— А отцовство?
— Нет, отцовство нет.
Наступившая затем тишина — легкий шепот облегчения, называемый тишиной, — ничем не отличалась от других таких же пауз. Только мне, мне одному она показалась более отчетливой, более вибрирующей, чем предыдущие паузы. И поэтому, вместо того чтобы дождаться следующего вопроса, после которого непременно и ко всеобщему удовольствию возобновилось бы прежнее мерное гудение голосов, я счел необходимым поделиться еще одной частицей самого себя, извлечь эту частицу из глубин души и отдать ее. У меня в голове мелькнуло смутное подозрение, что этим усилием я обязан Николь Эннер, чей голос, несмотря на всю ее непринужденность, показался мне изменившимся. Я вдруг подумал о Люка, отчетливо представил себе его сидящим на скамейке амфитеатра и, не дожидаясь новых импульсов, стал говорить:
— Удивительно все-таки и несколько тягостно для меня, что вы заговорили именно об этом. Я говорю «вы», хотя и себя тоже отнюдь не считаю непричастным. Ведь благодаря этой мимолетной, но напряженной взаимосвязи, которая возникла между нами и которая из-за моих откровений становится все напряженней, — как лук, натягиваемый, чтобы стрела летела как можно дальше, — преследующие меня мысли могут передаваться от меня к вам и подсказывать вам ваши вопросы. Не исключено, что именно так все и произошло. Я как раз уже много часов ломаю себе голову, в связи с некоторыми обстоятельствами моей личной жизни, над загадкой отцовства применительно к моей работе. Вы это обнаружили, по крайней мере некоторые из вас, чем и объясняется ваша любознательность. Довольно жестокая любознательность. Паразиты в первую очередь набрасываются на больные деревья, бродячие собаки — на раненых животных. Я вовсе не собираюсь сравнивать себя с дубом, — а вас с гусеницами или волками! Но вот встают у меня перед глазами образы. Почему? Вы нажимаете в этом месте, потому что обнаружили здесь наименее защищенную зону. Простительно ли признание, что книга тебе дороже родного сына или что построенному из слов замку — некоему подобию карточного домика — ты придаешь больше значения, чем любви?
(Снова ропот, движение голов, напоминающее дрожь…)
— Ну а утверждать, что творчество, бросаемое мною на весы, столь легковесно, что малейший позыв банальнейшего чувства в состоянии склонить чашу в другую сторону, — разве это было бы простительно?
«Мой сын…»