Я уже даже не пытался делать вид, что разглядываю корешки книг. Еще немного, и я бы уперся лбом в шеренгу томиков «Плеяды» и закрыл бы глаза. Внезапно возникает картинка: дети в маскарадных костюмах и масках с разгону скользят по замерзшим лужам. Мальчишка в зеленой спортивной куртке, над которой улыбается слишком широкое для него хитроватое лицо Помпиду, а на заднем плане — колокольня с куполом в форме луковицы, гирлянды разноцветных лампочек, горящие в холодной, металлической синеве. Последний день масленицы! Значит, я ездил к Николь в Савойю в феврале. Интересно, масленица всегда бывает в феврале? А когда была Пасха в том году? В любом случае это было начало года, начало, конечно же, 1967 года, потому что в 1966 году в это время Люка только-только родился и лежал в больнице в кувезе. Я довольно хорошо помню путь от Крест-Волана до Парижа — резкие, сухие приступы ярости на всем его протяжении — и возвращение домой, где Сабина, забыв, откуда я приехал, и не обращая никакого внимания на мой расстроенный вид, встретила меня радостно-возбужденная, потому что Люка сделал свои первые шаги. Стало быть, ему все-таки удалось выкарабкаться, этому болезненному младенцу, которого одно время все считали обреченным. Как же можно забыть ту комедию, которую я тогда разыгрывал, стараясь утопить разрыв с Николь в излияниях отцовских чувств, реальных или притворных. «Ты только подумай, в тринадцать месяцев, — повторяла Сабина. — А врачи говорили про пятнадцать месяцев. Они просто не перестают удивляться».
Всем своим сердцем старался я участвовать в испытываемом Сабиной облегчении, интенсивность которого позволила мне наконец осознать, насколько велика была висевшая над Люка опасность и какими острыми должны были бы быть мои переживания на протяжении всех этих месяцев, когда я склонен был считать всю вереницу драм, последовавших за рождением моего сына, неким средством давления на меня, чем-то вроде козней, призванных оказать воздействие на мои чувства и оторвать меня от Николь, козней, которые — о, ирония! — Сабине даже и не понадобились.
В памяти всплывают целые сцены, забытые слова, реплики, зачастую весьма резкие, вспоминается вся атмосфера, царившая тогда в нашей квартире на улице Анриде-Борнье, крики ребенка, семенящие шаги присматривавшей за ним португалки, мое изнеможение слишком немолодого уже отца, стремительно сменявшие друг друга и не поддающиеся никакому логическому объяснению грозы и временные просветления. Сабина не испытывала ни малейшего сомнения в том, что она одержала победу и что Николь дала мне отставку. Она черпала информацию из своих собственных источников. И поэтому смотрела на меня не как на мужа, у которого проснулись былые нежные чувства или пробудилось чувство долга, а как на человека, потерпевшего поражение, как на человека, брошенного соперницей. «Она оставила мне свои объедки, — говорила она, — и он за неимением лучшего решил вернуться ко мне». Именно в эту пору я и встретил Николь на стоянке такси около шоссе Ля-Мюэтт, куда пришел, очевидно, пешком. Я исхаживал километры и километры по парижским улицам, лишь бы только не оставаться на улице Анри-де-Борнье, лишь бы обрести хоть какой-то покой, собраться с мыслями, припасть опять к ускользнувшей от меня работе, которую я пытался догнать, как какого-нибудь идущего впереди меня человека.
— Вам его освежить?
Беренис подошла, держа в руке бутылку; она коснулась моего локтя и показывает подбородком на мой стакан с плавающими в нем крошечными кусочками льда. Я протягиваю его ей со вздохом. «Рожденный под знаком Тельца, — говорю я, — обычно бывает сентиментален, властолюбив, склонен к чревоугодию и пьянству».
— Вы телец? Вот, значит, почему мы так хорошо Друг друга понимаем. А я…
— Не говори, я постараюсь отгадать. Если тебе нравятся тельцы, то ты…
— Скорпион!
Она бросила это как главный козырь; ее выставленная вперед мордочка сияла, а в глазах мелькали черные огоньки и надежда.
— Вы разбираетесь в знаках зодиака?
— Наверное, меньше, чем ты. Так, значит, ты маленький скорпиончик… Как же это я сразу не догадался, глядя на тебя?
— Я родилась семнадцатого ноября.
— Семнадцатого ноября тысяча девятьсот шестьдесят седьмого года…
— Вы как-то сразу глубоко задумались!