В наши дни понятия экономический расцвет и военная мощь заметно приблизились друг к другу. Можно сказать, что в военных столкновениях двадцатого века соизмеряются энергии осуществления свободы не только сражающихся в окопах, но и работающих в тылу. А так как любой прогресс в экономике возможен лишь при отвоевании выбором ведения каких-то прав внутри Мы, то, теоретически, возросшая важность экономики должна обнадеживать: казалось бы, народы из одной боязни военной слабости должны поспешить с выбором ведения, во всяком случае прекратить затаптывание тех слабых ростков его, какие есть в любой нации. Однако на практике мы видим совсем иное: во многих странах выбор неведения празднует победу, изыскивая любые пути для того, чтобы компенсировать в военной сфере провал экономики, который он неизбежно несет с собой. Ведь оружие можно покупать в развитых странах или добывать его дипломатической игрой, как это делают африканские и латиноамериканские военные диктаторы; усиленная эксплуатация, поддерживаемая истеричной пропагандой, дает возможность советскому блоку успешно развивать военную промышленность; Япония, в которой многие завоевания ведения вряд ли уцелели бы, оставшись без охраны американских авианосцев, издавна скупает технические идеи во всем мире.
Пример особенно опасного и изуверского способа обхода выбора ведения — сталинские "шарашки". Собрать ученых и инженеров, то есть людей с высоким врожденным уровнем свободы, а следовательно опасных своей склонностью к выбору ведения, — собрать их в научно-исследовательские и проектные концлагеря, оставить им единственную возможность к осуществлению свободы — профессиональную деятельность, и получить тем самым всю силу свободной научно-технической мысли без тех неудобств, какие всегда причиняют власти ее носители, — такой далеко идущей победы выбор неведения до сих пор не имел. Произошло именно то, о чем писал Владимир Соловьев: "Господство низших сил души над разумом в отдельном человеке и господство материального класса над интеллектуальным суть два случая одного и того же извращения и бессмыслия"87.
То, что затея безусловно удалась, что люди, которые могли обходиться без хлеба, но не без осуществления свободы, с энергией работали не только над решением оборонных задач, но и после войны практически над любыми заданиями, вплоть до создания систем подслушивания, шпионажа и слежки за инакомыслящими, — все это должно вселить тревогу в сердца выбравших ведение, даже если они живут пока в условиях благоприятных, должно показать им, что все, чего их творчество достигает в мире явлений, немедленно берется на вооружение всеми и вполне может быть использовано неведением для того, чтобы их же самих превратить в послушных, дипломированных рабов. Тот, кто осознает серьезность этой угрозы, осознает одновременно и серьезность своей главной обязанности перед даром свободы: не позволять уродовать свой выбор, не допускать, чтобы свет познания, дарованный тебе и принятый тобой, искусственно направлялся кем-то только в одну какую-то сторону, вниз, на низшие воли, а светил бы повсюду, куда он может достигнуть, — пусть даже страдания, причиняемые познанным, кажутся нестерпимыми.
В этой главе практическая метафизика затрагивает проблемы, до сих пор бывшие предметом изучения другой науки — политэкономии. Ведь капитал это ничто иное как финансовое я-могу человека, так что денежная единица, для ограниченных задач, может послужить одновременно единицей измерения "площади" царства я-могу в мире явлений. "Ты можешь столько, сколько у тебя есть денег" — такой принцип, действительно, можно принять определяющим, во всяком случае для многих капиталистических обществ прошлого века. Исследуя поведение обладателя капитала, традиционная политэкономия тем самым исследовала волю по отношению к ее я-могу, и выводы, к которым она приходила, оказываются нередко частными выражениями законов практической метафизики.