Мой друг молчит, возразить нечего. Ясно, среди приходивших был осведомитель, может, и не один. А начальник напирает: «Молчите? Отвечу за вас. Вы капитулировали для того, чтобы восстановиться в партии и взорвать ее изнутри. Вы возглавили и собирали у себя на квартире подпольную троцкистскую группу. У нас есть все основания арестовать вас и вашу группу и предать суду».
Мой друг отвечает: «Никакой троцкистской деятельностью я не занимался, ни в каких разговорах не участвовал. Но доносить — это противоречит моим нравственным убеждениям. Моя ошибка в том, что я не отказал им от дома сразу, когда они пришли в первый раз».
А начальник прет свое: «Мы арестуем вас и вашу группу. На следствии все признают свою вину, потому что
Конечно, мой друг мог такое предложение отвергнуть. Но это означало, что его тут же отправят в камеру и перед ним будут маячить или лагерь, или вышка. А лагеря или вышки мой друг не хотел. Не потому, что боялся, он был смелый человек, а
За соседним столиком кончили ужинать, один из компании остался рассчитываться, трое вышли, остановились в проходе. Глеб умолк. Народу в ресторане было средне — будний день. Певица закатывала глаза, прижимала руки к груди. «Только раз бывает в жизни встреча, только раз судьбою рвется нить…» Плохо пела, но Саша любил цыганские романсы.
Люди, стоявшие возле их столика, прошли в раздевалку. Глеб продолжил:
— И поехал в Москву на самые верха, к товарищу Сольцу. Слыхал такую фамилию?
— А как же, даже знаком с ним. Хороший человек.
— Да? Хороший? Тебе, дорогуша, видней. Его ведь называли «совестью партии». Вот к этой «совести» он и поехал. Сольц, представь, его принял. И говорит ему мой друг: хотят меня завербовать, и как, мол, совместимо с партийной этикой и моралью, чтобы один коммунист тайно доносил на других коммунистов? А Сольц ему отвечает: «Не ко всем коммунистам органы приходят, ко мне, например, не приходили. А к вам пришли, значит, это ваше личное дело, вы и решайте».
— Сольц ему так ответил?
— Так мне рассказывал мой друг. А он всегда говорил только правду.
Неужели Сольц отнесся так казенно? Жаль. В его памяти Сольц сохранился совсем другим.
— Ну и что было дальше?
— После Москвы, после Сольца мой друг пришел ко мне и рассказал все, что ты сейчас слышал. Просидели мы с ним всю ночь, много и чего другого говорил. Зиновьева, Каменева, Радека презирал, Бухарина, Рыкова тоже — своими славословиями помогли Сталину, проложили себе дорогу на плаху. Про Троцкого сказал — крупная фигура, не чета этим. И линия его правильная — в одной стране социализма построить нельзя, надо дать свободу фракциям и группировкам, а это — путь к свободе взглядов, свободе мнений, а значит, и демократии.
— Не думаю, что Троцкий был уж таким демократом.
— Дорогуша, передаю тебе, что слышал от своего друга. Демократия, конечно, не буржуазная, а вроде как социалистическая, пролетарская, я в этом не разбираюсь. В общем, Троцкого он одобрял — гениальный человек, но, мол, разглядывал себя в зеркале истории, не хотел стать новым Бонапартом, вот и проиграл игру. Имел в руках преданную армию, мог еще в двадцать третьем году арестовать и расстрелять эту троицу: Сталина, Зиновьева и Каменева.
— Расстрелять?! Какая же это демократия?
— Дорогуша! Так ведь в нашей стране все на расстреле держится: и диктатура, и демократия.
— А ты оказывается, философ.
— Какой есть. В общем, много чего говорил мой друг: все, мол, пропало, Октябрьская революция погибла, страна идет к фашизму. И его личная жизнь кончена. Держался спокойно, будто лекцию читал, честное слово! Видно, принял решение, встал и сказал: «Со мной всякое может случиться, и я хочу, чтобы хоть один человек на свете знал мою подлинную историю. Этот человек — ты. И надеюсь, ты нашего разговора до поры до времени никому не передашь.
Глеб обвел мрачным взглядом стол, откинулся на спинку стула.
— Дорогуша, что же мы с тобой сидим, как дурачки на именинах? Глотнем еще по сто, смотри, сколько колбасы осталось, не пропадать же закуске.
Он выпил, доел колбасу.