Смиренные, растроганные и умиротворенные, крепостные внимают страшным словам о всемогуществе смерти, которая уравняет всех: царей, панов и их, простолюдинов.
На тех, кто во дворе, псалом не производит такого глубокого впечатления. Они не видят обряженного тела, горящих свечей, не ощущают спертого воздуха избы. Здесь солнце, веет ветерок, на деревьях щебечут птицы, кругом светло и привольно.
Старики, видя, что наступает время проводов, опять начинают сокрушаться:
— Вот тебе и Даубарас… Нет больше Даубараса. А мог бы еще пожить.
— Костлявая тебе в зубы не посмотрит.
— Скродский, гадина! Самого бы на доску положить.
— Ляжет и он. Ни один до скончания веков не дотянет.
— Смерть ни на что не смотрит, всех косит до единого.
— Панам, верно, и помирать легче. В шелку на мягкой постели…
— Э, одно дерьмо. Червям кормежка.
— Есть, ребята, правда, бог всякому воздаст по его делам.
— Какая там правда? Нет правды в этой жизни.
Из хаты разносится зловещее пение:
Во дворе кучка молодых парней — кто влез на забор, кто прислонился к липе. Не смущаясь подобающим на похоронах серьезным настроением, балагурят:
— Скродскую видал? Хороша панночка.
— Да ну тебя! Черна, как цыганка.
— Говорят, бедовая. Отца в бараний рог согнула.
— Все про равенство щебечет: теперь, дескать, паны и мужики ровней будут.
— Легко ей щебетать, по хоромам гуляючи.
— В камыше сидишь — сподручно и свистульку вырезать.
— Скоро рожь косить. Поставить бы ее туда с нашими девками!
— Подлинно! Вот это бы — равенство!
А певчие перед усопшим дрожащими от волнения голосами выводят последние строфы грозного псалма:
Между тем в хате готовились укладывать покойника. Сташене насыпала в мисочку уголья, Кедулене набросила можжевеловую ветку, другая баба — веночек, сохраненный со дня тела Христова, а третья — пучок трав, освященных на Успение. Едкий клуб дыма поднялся кверху. Зять покойного Микнюс, как ближайший родич, взял миску и обошел тело. Потом обкурил гроб. Затем на крышке, изнутри, против места, где должно лежать лицо покойника, выжег восковой свечой крест. Родственники проталкивались проститься с усопшим. Первая, громко всхлипывая, поцеловала отцову руку дочка с двумя ребятишками, потом — зять и по очереди — близкие и дальние родичи.
Когда все простились, односельчане уложили покойника в гроб и стали забивать крышку. Горькими рыданиями отзывались бабы на глухие удары обуха. Наконец гроб поставили на телегу, вывезли на улицу, и все провожающие, кто на возах, кто пешком, повалили следом. Медленным шагом пустил повозку зять Микнюс, чтобы не отставали и пешие. На полдеревни растянулось шествие. В воротах каждого двора стояли детишки, старухи, старики и провожали глазами телегу, на которой белел сосновый гроб.
Пока шествие двигалось по улице, Григалюнас, Норейка, Якайтис и другие голосистые мужчины собрались впереди, чтобы спеть литанию всех святых. Робко, с конфузливой дрожью, сиротливо прозвучал хрипловатый голос Григалюнаса:
— Кирэ-э ле-э-зйсон.
Так же несмело отозвалось несколько баб:
— Кристэ-э ле-э-эйсон, Кирэ-э ле-э-эйсон.
Через несколько шагов голос Григалюнаса, поддержанный Норейкой и Якайтисом, зазвучал уже смелее:
— Христос, услышь нас!
Увереннее отозвались и бабы:
— Христос, внемли нам!
И все смелее, все дружнее призывали святых мужские голоса:
— Святый Михаил, святый Гавриил, святый Рафаил!
А бабы протяжно откликались тонкими голосами:
— Молитесь за ду-ушу…