Кем же были наследники идеала «человека культуры»? В их собственных глазах — людьми, достойными почета и всеобщего уважения благодаря своим талантам, добродетелям, уму, воспитанию; людьми, единственно достойными «великого дела» императорского правления и даже, может быть, слишком достойными: бюрократическая рутина едва ли могла удовлетворить грандиозные амбиции тех, кто, как было принято говорить в Китае, «весь мир держал на ладони». К тому же тесная смычка бюрократии и купечества заставила ученых людей империи заботиться о сохранении своего общественного лица. Там, где не талант и знания, а связи и деньги открывали путь наверх, было тем более важно отделить искренность от лицемерия, а подлинную духовность — от снобизма, рутинерства и беспринципности.
Так на пересечении противоположных общественных тенденций, не сливаясь ни с идеологией империи, ни со стихией фольклора, развивалась хранимая «людьми культуры» традиция свободного и символического, не стесненного официальными приказами истолкования мира. Ее герой — частный человек, достаточно свободный для того, чтобы быть открытым миру, и благодаря этой «открытости сердца» вдруг обнаруживающий в частностях, неприметных деталях жизни всеобщий и непреходящий смысл. Независимость этой традиции выразительно засвидетельствована столь характерной для нее проповедью «глубокого уединения» идеального человека. Жест отстранения, отказа, ухода — наиболее примечательная, нормативная черта общественной позиции знатоков символического языка культуры. В древности он был едва ли не обязательным условием поступления на службу. Сложившаяся со временем система экзаменов на ученое звание лишила его былой политической значимости. Но он по-прежнему десятками способов заявлял о себе в поведении минских «людей культуры»: в их скрытности, стремлении замкнуться в кругу родных и близких, в их демонстративной отрешенности от «мирской суеты», эксцентризме поведения, поглощенности некоей тайной, незаметной для посторонних жизнью, что отобразилось и в названиях их книг — всех этих «записях сновидений», «заметках одинокого», «потайных записках», «заметках на досуге» и т. д.
Жизнь «человека культуры», как она предстает в живописи и литературе того времени, складывается из самых прозаических, но с поразительной настойчивостью вновь и вновь повторяющихся эпизодов: прогулки в горах, чтение, рыбная ловля, любование пейзажем, отдых, неспешная беседа с другом, игра в шашки, расставание на речном берегу, вслушивание в тихие звуки цитры или шум ветра в кронах деревьев… Кажется, что все эти фрагменты уединенно-мирной жизни служат лишь предлогом для изображения красоты и величия природного мира. Сама непритязательность изображаемых событий и усиленное внимание к окружающей природе выдают увлеченность живописцев и литераторов какой-то неизъяснимой, внутренней правдой человека. Здесь царит благородная сдержанность; не видно ни театральных поз, ни героических жестов, ни кипения страстей. Можно подумать, что эти люди, погруженные в свою одинокую думу, живут в мире, где не существует славы великой империи, не сражаются огромные армии, не заходят в гавани корабли из дальних стран, где, наконец, почти не осталось мест для уединенного покоя. Девиз их жизни — «праздность в уединении» (
«Человек культуры» (ра)скрывает свет своей мудрости в помраченности простых житейских мнений; он живет «погребенным среди людей». Но его видимое опрощение — знак внутренней возвышенности. Китайская «праздность» хранит в себе властное требование превзойти мир. Только тот, кто свободен от вещей, способен наслаждаться ими. Чтобы жить воистину, нужно отойти от жизни. Путь «человека культуры» учит ценить не внешний, по-театральному демонстративный героизм «великих свершений», а внутренний, невидный со стороны героизм принятия жизни во всей ее повседневности — мимолетной и непреходящей. Такой героизм дается труднее всего, потому что в действительности требует самого беспощадного самоотречения, требует прожить жизнь безукоризненно честно, «на одном дыхании», как единственную возможность и притом без любования собой.
Уже упомянутый литератор XVI века Ту Лун писал: «Муж, преданный Пути, живя в покое, не ведает скуки, а занимаясь делами, далек от шума света. Он живет в мирской пыли, но пребывает вне нее, не имеет оков и не желает освобождения, у него "ива вырастет на локте" и "птица совьет гнездо на темени"».
Вся мудрость, все духовные достижения Китая порождены этой высокой мужественностью духа, которая ценна, впрочем, не сама по себе, а как способ познания истоков жизни, некоей «жизни до жизни», глубочайшей матрицы опыта — тайны истинного учителя. Это тайна пустотной пра-перспективы всякого видения, заполняемой бесконечным богатством «видимого и слышимого». Мудрый дает быть всему, что бывает в жизни. И чем обыденнее и неприметнее образы жизни, тем достовернее свидетельствуют они о том, что есть в нашем опыте подлинного.