«Нельзя понять, — говорит Лабом, — как мог Наполеон ослепнуть в такой мере, чтобы не понять необходимости немедленно уйти. Ведь он видел, что столица, на которую он рассчитывал, уничтожена и что зима подходит… Должно быть, Провидение, чтобы наказать его гордыню, поразило его разум, если он мог думать, что народ, решившийся все жечь и уничтожать, будет настолько слаб и недальновиден, чтобы принять его тяжелые условия и заключить мир на дымящихся развалинах своих городов».
«Сегодня вечером генерал Ван-Дедем, человек очень обязательный, прислал г-ну Дарю жалкую маленькую виноградную лозу в горшочке, — писал Стендаль графине Пьер Дарю из Москвы 16 октября 1812 года, то есть за три дня до начала отступления. — Правда, на ней были три кисточки винограда, два листика и пять или шесть почек. Это была эмблема бедности. Г-н Дарю, со своей обычной любезностью, захотел, чтобы мы все поели его; эти бедные виноградинки имели вкус уксуса; нельзя было представить ничего более грустного…»
«Верьте мне, — говорил один старый польский полковник, покидая Москву, — страшный суд постигнет нашу армию… Мы идем навстречу мрачной будущности. Москва уничтожена, армия деморализована, кавалерия погибла; если нас застигнет теперь зима, то я не знаю, что, не исключая и гения самого императора, может спасти нас от катастрофы».
«Как же это случилось, — вопрошает Сегюр, — что в Москве ни о чем не позаботились? Почему такая масса солдат, умерших с голода и холода, оказались нагруженными золотом, вместо нужных им одежды и провизии? Каким образом за тридцать три дня отдыха не успели заковать лошадей на острые шипы, которые дали бы им возможность лучше и быстрее двигаться? Почему, если не было на все приказа от самого Наполеона, предосторожности эти не были приняты другим начальством, гг. королями, князьями и маршалами? Разве не знали, что в России после осени наступает зима? Приученный к сметливости своих солдат, Наполеон уж не вздумал ли положиться на них самих?»
Так оно и было! «Вы не знаете французов, — говорил император Коленкуру, — у них будет все, что нужно; одна вещь будет заменять другую».
Перед выступлением из города раненых и больных эвакуировали. «…Что касается тех, кого нельзя было увезти, мы собрали их в Воспитательном доме, в котором я собрал три дивизии военных врачей для ухода, — пишет доктор Ларрей. — Я оставил с русскими ранеными нескольких французских хирургов, которые давно уже жили в городе и просили меня об этом, думая оказать услуги раненым и заслужить благоволение русского правительства».
Сегюр рассказывает о француженках с детьми, следовавших вместе с армией: «Прежде эти женщины были счастливыми обитательницами Москвы: теперь они бежали от ненависти москвичей, которую вызвало на их головы нашествие: армия была единственным их убежищем. За армией также следовало несколько русских девушек, добровольных пленниц».
Слово «отступление» не произносилось вслух. Солдаты Великой армии разыгрывали из себя победителей и вели несчастных пленных (некоторые из этих людей будут освобождены русской армией, казаками или партизанами, другие подвергнутся жестоким казням или погибнут от мук). «Триумфаторы» взяли с собой и крестьян («для услуг», говорит Лабом), которых сопровождали жены, дети, девушки.
Несчастные женщины страдали больше всех. «В этом ужасном походе, — вспоминает г-жа Фюзиль, — с каждым новым днем я говорила себе, что, наверное, не доживу до конца его, только не знала, какою смертью умру… Когда останавливались на бивуаке, чтобы согреться и поесть, то садились обыкновенно на тела замерзших, на которых располагались так же удобно и бесцеремонно, как на софе… Целый день было слышно: ах, Боже мой! У меня украли портмоне, у других — мешок, хлеб, лошадь, и это у всех — от генерала до солдата… Все время проталкивались: “Пропустите экипажи маршала такого-то, потом другого, потом генеральские”. Нужно переходить через мост: с обеих сторон рядами генералы, полковники — стоят, несмотря на всю сутолоку, чтобы по возможности ускорить проход своих повозок, — казаки были всегда недалеко…»
«Невыразимо было жалко, — пишет Лабом, — француженок, ушедших от мщения русских из Москвы, рассчитывавших на полную безопасность среди нас. Большая часть пешком, в летних башмаках, одетые в легкие шелковые и люстриновые платья, в обрывки шуб или солдатских шинелей, снятых с трупов. Положение их должно было бы вызвать слезы у самого загрубелого человека, если бы обстоятельства не задушили всех чувств.