А зря ли скрытничал, зря ли пять лет из рук выпустил — нет, не зря, вон шестерни поскрипывают, вон шелестит что-то в машине, пощипывает, пощелкивает, дает всему ровный ход. Он сидел долго, бросив руки так, чтобы они впервые за пять лет отдохнули, и с радостным замиранием в груди, с веселой даже надеждой думал, что не зря работал, не зря скрытничал, для него это ясно, для всех же станет ясно завтра, и вот бы поскорее это завтра приходило, никогда Павел Иванович не ждал с таким нетерпением завтрашний день, ах, как весело, как неогорчительно ему живется. Протрут завтра соседи глаза, проморгаются и пусть не сразу, но сообразят, однако ж, какую вещицу приготовил для них Павел Иванович, все увидят — и Евдокия Андреевна в особенности, — что не так он прост, этот Павел Иванович Казанцев, хитрая он штучка, себе очень на уме он штучка. То-то и оно-то: не высокомерничайте, не воротите нос, не дуйте небрежно на человека, словно он соринка ненужная, а ну, как не только вы, но и он штучкой хитрой окажется, крепким орешком, что не разгрызть, не раскусить, а ну, как оконфузитесь вы с ним да хватите стыда от небрежности своей, что тогда, спросить осмелимся. Вот и малый человечишка, и все небрит он, и пиджачок на нем кургузый, и мозгляк он распоследний, ты вот дунь на него — он улетит, ты плюнь и растопчи — дыма не останется; а ну, как выкинет он хитрое коленце, вензелек невиданный выпишет, сюрпризец какой преподнесет — и что тогда? — ахнешь, в жар бросишься, стыдом изойдешь. А потому что покуда жив он, человечишка этот ледащий, не высокомерничай, не чихай, не дуй на него презрительно. Что от тебя останется? Стыд. Вот какие вензеля получаются. Вот какие подарочки подносил себе Павел Иванович, сидя на табуретке в своем сарае.
Сейчас освободил он себя от труда каждоминутного, и обиды прошлые замельтешили в нем, даже и гордость голову захмелила: ох, и сам не заносись, ох-то и сам не услаждай себя гордыней, горьким песком, горькой полынью.
Потом он вытянулся на старой узкой кровати, лег поверх одеяла, даже башмаков не снимая, и, чувствуя легкость собственного тела, понимал, что сегодня ему никак то есть заснуть не удастся. Да и кто же в состоянии спать перед своей победой, перед главным торжеством жизни, это уж твердейший человечище, без крови и нервов, не нам это пара, пожалуй что, будет.
В распахнутую дверь сарая видна была желтая стена дома Павла Ивановича, и на ней мерно погасало солнце — вон ярко-красное, вон розовое, а вон и вовсе блеклое, слабый осколок, угадок один, и сумерки, покруживаясь, стали плавно спускаться с неба, все ниже, ниже, однако земля, что ли, отталкивала их своей упругостью, и они прибиться к земле не посмели, так и повисли, по-прежнему покруживаясь в нескольких метрах над землей.
Уж последняя маета стихать стала, будь здорова, Клава, хорошо, хоть суббота завтра, белье стирать не перестирать, Сашка, ты — грязная рубашка, домой топай да палец из носу вынь — инвалидом будешь, белые ночи — света экономия: как зима, так пять шестьдесят по счетчику, как лето, так два сорок, мой, вот беда, рыбачить собрался, опять не высплюсь — в три часа подъем, им-то что: сказывай дружку сказку, а женам хлопот по завязку, эх-ха, потягушеньки, тепло вот, пожаров бы не было, вот-та, вот-та, дремота, сон, души услада.
Павел Иванович улыбнулся, предчувствуя сладость завтрашнего дня, набрался сил, сел и, чтоб ничем уж не тревожить себя до завтрашнего дня, сбросил башмаки и, снова вытянувшись, приготовился к тягучей мягкой дремоте.
8
Рядом с сараями стоял двухэтажный деревянный дом, и в нем ворочалась и тоже не могла заснуть Ефросинья Степановна Ушакова.
Лет ей было не то под шестьдесят, не то за шестьдесят, потому что пенсию получает она не первый год, а вот сколько точно — пятьдесят ли девять или шестьдесят один, этого никто не знал. Не знала этого и Ефросинья Степановна, а если знала когда, то забыла, а если не забыла, то не вспоминала никогда — вот это точно. А потому что она была не то чтоб сказать слишком грамотна, а вернее всего, ей было все равно — руки-ноги целы, зубы некоторые сохранились и могут что-либо жевать, котелок, голова то есть, кое-что кумекает, так и никакой такой разницы в годах не получается.
Как бы выходило, что она и вовсе без возраста: носит то ж платье, что и двадцать лет назад, и те ж матерчатые туфли, ту же еду и питье она потребляет, тело ее давненько расплылось, и формы его определить так же трудно, как и, положим, двадцать и тридцать лет назад; рыжеватые густые волосы не причесаны, и если в них что-либо беловатое заметишь, то это никак не седина — седины не было — это либо перо от подушки, либо какая соломина, ветром занесенная; и так же кривовата на левый глаз, и это, может, бельмецо малое — словно б легкое прозрачное облачко.
Словом, Фрося и Фрося, она рада, да и все привыкли, да и силы на ее имени сохраняешь.