— Непременно.
И Боков подписывал:
— Г. Бокав.
Каракульками. Пыхтя. И губами помогал, подписывая.
Неделька прошла, другая, третья… В уезде тихо, в городе — тихо.
— А-а, поняли?..
Так-то.
Прежде вот от утра до вечера бумаги, бумаги, бумаги. Строгость во всем. Теперь нет. Ловкие советники пооткрыли отделы, все дело себе забрали. По реквизициям ли там, по контролю, по уплотнению… К Бокову только особо важные. И еще — по знакомству.
Раз пришла баба. Без бумаги. Ниночка ей:
— Изложите просьбу письменно.
А та:
— Неграмотна я. Да мне бы просто Гарасеньку повидать.
Ниночка сказала Бокову.
— Впустить.
Зашла баба в кабинет (теперь уже не в думе заседал, а в особняке купца Плигина), оглянулась на темные резные столы, этажерки, поискала глазами икону, не нашла и перекрестилась на гардину крайнего окна.
— Еще здрасте.
— Что надо?
— Аль не узнал, Герасим? Ведь это я, Варвара Губарева.
Боков осклабился.
— А-а, тетка Варвара; ты зачем же?
— Да вот говорят, будто ты все могешь. Леску бы мне на баньку ссудил. Все равно, лес-то вот со складов все зря тащут.
— У, это можно. Для тебя, тетка Варвара? Все можно.
И после этого попер свой народ к Бокову… Только вот мать… не приходила мать-то… Заговорят с ней соседи, Варвара та же:
— Вот он, Герасим-то какой. Вот банька-то — из его лесу.
А Митревна угрюмо:
— А ты молчи-ка, девага. Я про него и слышать не хочу. Бусурман.
— Да ты гляди…
— Нет, нет, не хочу.
Вот ведь — радоваться бы, что сын — герой, так она не-ет.
Будни. У ворот плигинского дома часовой с красной лентой на рукаве. Другой на углу, третий в саду, что по яру сбегает до самой Волги. Они всегда маячат — часовые — и оттого дом глядит жутко, как тюрьма или крепость. Но идут люди, хоть и мало, идут в дом, всяк за своим, скрываются в белых каменных воротах, кружатся. И в городе, и в уезде клянут Бокова, а в дому уже бродят улыбистые, угодливые люди, спрашивают почтительно:
— Принимает ли товарищ Боков?
И много их закружилось здесь.
Ходит по комнатам благообразный, волосатый с полупьяными наглыми глазами — Лунев, адвокат, тот самый, что защищал на суде Павла Бокова.
Этот знает и жизнь, и пути к людскому сердцу…
А за столом в зале, со странной надписью на дверях: «политотдел», сидит чернявый, суетливый, с очень серьезным лицом, деловитый такой — товарищ Любович. Это — чужой, не белоярский.
И в других комнатах: в пятой, десятой, пятнадцатой — велик-превелик купеческий дом, — в каждой люди: кто войдет, увидят деловитость, а дела-то нет — зевают, слушают, лущат семячки; ждут четырех часов, чтобы поскорее домой.
Только Ниночка — она вся деловитость. Каблучки тук-тук-тук. Платье на ней из креп-де-шина, все в волнах, черное, ярко оттеняет белизну шеи и рук.
Тяжелые Гараськины глаза, как магнитная стрелка — все на Ниночку, все на Ниночку. А Лунев жулик, — знает, чем раки дышат, — Ниночка за дверь он к Бокову:
— Хороша девица?
Улыбка блудливая.
— Целовал бы такую девку, целовал, да укусил бы напоследок, — брякнул Боков и рассмеялся скрипуче, с хрипотцой.
— Да дело-то за чем стало? Удивляюсь я.
— Чему?
— Раз, два и готово. Или вы женщин стали бояться?
Герасим лицом сунулся в бумаги. А Лунев на него с улыбкой так, из уголка, с дивана.
— У-ди-вля-юсь вам.
И замолчал.
И раз так, и два. Скажет вот такое, что у Герасима все печенки вздрогнут, и весь он, как струна станет. А Лунев только посмеивается в гладкую шелковую бороду.
А Боков за дверь, он Ниночке:
— Ну, знаете, убили вы бобра.
Глаза сделает Ниночка большие, а сама ведь знает, куда тянет адвокат.
Бокова-то. Обезумел он от вас. «Целовал бы ее, говорит, целовал, да на руках бы понес».
Ниночка — колокольчиком…
Как никого в кабинете, так и надо ей непременно отнести бумаги Бокову.
— Подпишите.
И одну за другой выкладывает. Низко нагнется, плечом заденет Гараськино плечо, волосами его ухо щекочет. Боков покраснеет, запыхтит, пот бисером на кончике носа выступит, ноздри, как меха. Вот бы, вот так и проглотил бы Ниночку со всеми ее бумагами… А та смотрит ему в глаза пристально, будто зовет, смеется глухо, в нос…
Кружилась голова у Бокова, а вот нет, смущается чем-то.
Лунев, конечно, все прознал. Ходит, улыбается, говорит:
— Не робейте.
Раз Ниночка с бумагами.
А Боков про себя:
— Э, была не была!..
Она к нему — плечо в плечо, волосы к щеке — самые, самые кончики, два волосика, три…
Боков как клещами ее охватил, будто в озеро вниз головою кинулся, красноватые большие руки на черном платье резкими пятнами…
— Ах, что вы, что вы, — встрепенулась Ниночка, — не надо…
— Все отдам. Все! Моя!..
И два дня после этого посетителям один ответ:
— Председатель болен…
— А секретарь?
— Тоже болен…
А когда посетители уходили, все хихикали, все, во всем плигинском доме.
Через три дня Боков и Ниночка при-ни-ма-ли. У Ниночки под глазами широкие — в палец — синие круги, она зябко куталась в шубку, позевывала устало, и локоны над висками, всегда завитые задорным штопором, теперь развились и висели печально, как паруса без ветра.
Боков тоже смотрел устало, со всем соглашался:
— А ну, хорошо, пусть будет так.
И никому в этот день не отказал в просьбе.