А Черный? А что Черный? Он так и остался тысячью Черных, так и не смог снова соединиться. Впрочем, с ним случилось нечто более неприятное — он разуверился. Словно кто-то, еще более черный, чем он, шепнул ему на ухо: «Правда — она, может, и превыше всего, но и без неправды нельзя». Такая простая, всем доступная мысль. Да и как поймешь, где она, эта правда. Черный представил себе людей, которые не только не говорят, но и не думают лжи, представил, что все понимают полностью всех и только себя не видят, потому что видеть себя в своем истинном свете не дано никому, есть даже в математике такая теорема. И бьют они, и ничтожат ложь, где только ни встретят, потому что, сами понимаете, ложь гнусна. Их, конечно, тоже бьют и ничтожат. И, конечно, любят, как самих себя. А самих себя ненавидят, потому что не понимают. И далеко ведь не каждый носит в душе Францию, далеко не для каждого понять — уже значит простить.
Черный слышит временами сигналы опасности, кто-то все еще ищет, все еще покушается на него, и он привычно прячется от угроз, пережидает сколько надо, а потом идет дальше, с кем-то сталкивается, кому-то говорит «здравствуй» и механически при том улыбается.
Потом он обнаруживает, что опять уже не один. За ним идут люди, много людей, им нужна помощь и только он может им ее оказать. Ему уже трудно идти, ему уже загораживают дорогу, что-то говорят, чего-то требуют. Он немного приходит в себя и недоуменно оглядывается.
Множество жадных, просящих глаз.
— Посвящения!
— Нет, — отвечает он. — Посвящение — зло, я понял. Я не буду больше никого посвящать.
Но его не пускают. Его держат в круге, и прохожие говорят — вот Черный, сейчас у них начнется потеха.
— Вы не понимаете, — говорит он. — Я не буду этим заниматься. Все. Хватит.
А люди стоят.
И не повернуть, да и не хочется поворачивать, так привычно быть главарем, легендой, так легко себя уговаривать…
Ннну… ладно!
Он встряхивается (что это, мол, такое со мной), напускает на себя пророческий вид и зычно, с выражением вопрошает:
— Что превыше всего на свете?
— Пра-а-авда! — кричат люди.
— Что гнуснее всего на свете?
Истово, истово:
— Ло-о-ожь!
Он замирает на секунду, обшаривает сознания, поднимает привычно руки, зажигает глаза…
— Скажите «раз»!
И все говорят:
— Ра-а-аз!
И пошла потеха.
ТАНЦЫ МУЖЧИН
Было то время, которое уже нельзя назвать ночью, но еще и не утро: солнце пока не взошло, однако звезды померкли, На фоне серого неба громоздились друг на друга ветви небоскребов «верифай». Дайра, который большую часть жизни провел в Мраморном районе, где господствовал псевдоисполинский стиль, до сих пор не мог к ним привыкнуть. Особенно дико выглядели окна горизонтальных ветвей, глядящие вниз. Два окна над его головой бросали на асфальт восьмиугольники света; в одном из них прямо на стекле неподвижно стоял мужчина в длинных до колен шортах. Пятки его были красными. Где-то на соседней улице, возвращаясь с пробежки, устало цокала копытами прогулочная лошадь, из дома напротив Управления приглушенно доносился инструментированный храп модной капеллы «Фуррониус». Да еще в ушах шагала усталость.
— Ну все, — сказал Дайра, вынимая из машины автомат и оба шлемвуала. — Вы еще посидите в дежурке, а я домой.
— Я в машине останусь, — отозвался Ниордан (от усталости он похрипывал). — Вдруг что.
Никакой необходимости ждать тревоги в машине, когда остальные все равно в дежурном зале, не было, но с Ниорданом никто не спорил. Даже мысли такой не возникало ни у кого. Ниордан повернул к капитану бледное, вечно настороженное лицо, как бы ожидая ответа. Дайра смолчал. Ниордана ценили, он был надежен, однако связываться с ним никто не хотел.
— Если что, я до пол-одиннадцатого дома буду, — и Дайра пошел посреди улицы, цокая подошвами в такт лошадиным шагам. Он держал автомат за ремень, и тот время от времени чиркал прикладом об уличное покрытие. Со спины Дайра казался багровым, хотя в одежде его не было ничего, хотя бы отдаленно напоминающего красный цвет. Ничего, кроме креста. Но крест, как и полагается, находился на животе.
Остальные зашевелились.
— Мы, значит, «посидите», а он домой. Во как! — раздраженно пробасил Сентаури, вытаскивая из машины свое грузное тело. — Ему, значит, можно. А мы, получается, пиджаки.
— Вы злитесь оттого, что всю ночь не спали, — тощий и длинный Хаяни вылез вслед за ним и стал рядом, разминая затекшие ноги. — Ведь он провожает… Я хочу сказать, ему действительно надо уйти.
Сентаури угрюмо и неразборчиво буркнул что-то в ответ, и, не прощаясь, они ушли. Ниордан и головы не повернул. Он смотрел вперед, положив на руль тонкие, выбеленные ночью руки. Он был горд, Ниордан, по-королевски невозмутим.