– Я несчастлив? Кто тебе сказал? – возразил он с удивлением. – Нет! счастья моего не нарушат люди всеми своими ухищрениями и соблазном… Знаешь ли ты… если бы она посвятила мне милльонную долю святого чувства, которое питает к Нему, как бы я был блажен! От утра до вечера и от вечера до утра я все бы молился; ни одного мгновения не помрачил бы ни задумчивостью, ни печальным вздохом… Но это слишком… Глупо добиваться слова «люблю», когда чувство говорит яснее взорами!.. Нет! прочь сомнения!.. Я видел – для чего ж взор поверять слухом?.. Да, мой друг, я видел, я чувствовал, что я…
Мемнон бросился ко мне на шею и почти шепотом произнес: «Я любим!..»
– Да, слушай: она прошла мимо меня, взглянула на меня, приложила руку к сердцу и подняла взор к небу… Довольно ли этого? а? скажи мне, друг мой… Что ж ты молчишь?.. Поделись со мною счастьем: во мне избыток его… Обойми меня!
Глаза Мемнона сияли радостью, крупные слезы выступили на них; я сжал его в объятиях, и мы оба зарыдали. То был дележ земного счастья – счастия земного!
– Ты понимаешь меня, – продолжал Мемнон, – потому что ты любишь и любим!
Что было мне отвечать на его слова? Они сдавили мне сердце, и казалось, что вместо слез текла кровь из глаз моих… Я не мог и не хотел упрекать Мемнона за судьбу свою, не мог и смотреть на него, не в состоянии был выносить его взоров. «Безумен он, – думал я, – смеется он сам над своей судьбой или верх несчастия так же сладостен для человека, как верх счастия?»
– Неужели ты останешься здесь навсегда? – спросил я его.
– Куда ж мне ехать? Бежать от счастия? – отвечал он, смотря на меня с удивлением.
– У тебя есть родные, ты еще молод; ты обязан жить не для одного только себя, но и для других, принести какую-нибудь пользу людям…
– Я думал об этом, друг мой! – отвечал он. – У меня есть имение; я отдам все родным и бедным, мне ничего не нужно здесь…
Напрасно уговаривал я его возвратиться в свет, хотя слова мои и противоречили чувствам: я сам готов был бежать отовсюду, где живет мнимое земное счастие, отовсюду, где говорят о любви и надеждах, отовсюду, где люди могли бы спросить меня с участием: отчего ты мрачен? что тебе изменило на земле? Но я сравнил судьбу свою с судьбою Мемнона. Он имел право жаловаться на людей, а я на кого должен был роптать? Мне ни дружба, ни любовь не изменяли… Я все получил, чего желал… все, кроме сердца Елены!.. Оно не было в распоряжении людском… Елена ли виновата?.. О, обманутый самим собой, я погубил ее благо вместе с человеком, от которого оно зависело… Слова Вранковича: «над сердцем две воли – своя да Божья» – звучали над ухом, и серб, добрый серб, как вкопанный, стоял передо мною с стаканом в руках, повторяя: «Пий руйно вино, за здравье моей сестрицы! Была у меня сестра, да не стало!..»
– Ты счастлив! – повторял мне Мемнон. – Я рад, что ты обязан счастьем моей дружбе!
– Что это значит, Мемнон? – спросил я, когда ему подали вместо обеда хлеба и воды.
– Это моя обыкновенная пища, – отвечал он. – Я не чувствую потребности в другой, а потому и не употребляю.
– Не убийство ли это плоти?
– Нет! я отказываюсь только от наслаждений, которые она мне предлагает взамен духовных. Что мне в тучности и красоте ее, если я должен отдать все мои чувства и желания в рабство ее прихотям?.. Она, как хитрая жена, овладев волею своего мужа, расточит все богатство его с своими любимцами, лишит доброго имени, сведет с ума и погубит себя и мужа.
– Слаб тот муж, который из боязни, чтобы жена не овладела им, держит ее взаперти, на хлебе и на воде! – сказал я. – Мне кажется, согласия и взаимного довольствия должно добиваться в таком союзе.
– Друг мой, друг! – сказал Мемнон. –
– Бедный! не ты ослеплен, а она! – хотел я сказать, но в отдалении послышался звон колокола.
– К вечерне! – сказал Мемнон, вскочив с места, и, забывая о моем присутствии, он торопливо пошел.
– В монастырь, сударь, пошел! – сказал Никон, вздыхая.
Любопытство заставило меня идти вслед за Мемноном.
Монастырь был не далее версты от дома, в вершине лесистой лощины.
Я видел, как смиренно вошел Мемнон в церковь и стал у стенки. Сотворив несколько земных поклонов, не поднимая глаз, он поклонился на все стороны, хотя в храме почти никого еще не было. Монашенки пели на крылосах, и ряд их стоял у стены, против алтаря. Я замечал, куда обратит Мемнон взоры своя, но он был полон молитвы. Взоры его были поникнуты с какою-то боязнью взглянуть на все его окружающее.
Перед окончанием вечерни раздался колокольчик; сквозь толпы богомольцев-поселян прошли две монашенки, одна с кружкою, другая с серебряным блюдом.
Я смотрел, когда они приблизились к Мемнону, и, может быть, только я видел, как одна из них, поклонившись ему, приложила руку к груди и подняла взор к небу.
Надобно было видеть и ее и Мемнона, протянувшего руку к блюду, чтобы положить серебряную монету.