— Т-ты! Т-ты!.. — заикаясь выговорил он. — Го-овно! В трамвае едешь — п-пердишь втихомолку, а потом носом ворочаешь: навоняно!..
Он повернулся и пошел к двери тяжелой, осадистой походкой, уже открыл ее — и тут его ждало еще одно унижение:
— Пропуск вам подписать надо, — сказал ему в спину этот Валерий Зиновьич. — А то вас на выходе там задержат.
Филимонов обернулся — член редколлегии Валерий Зиновьич все так же сидел в кресле, и было ясно, что сам он не поднимется.
Филимонов прошел обратно к столу, молча положил на него пропуск, Валерий Зиновьич, тоже молча, вынул шариковую ручку из кармана, поставил время и расписался. Кран, увидел Филимонов, беря со стола пропуск и поворачиваясь вновь идти к двери, стоял теперь в недвижности, высоко вверх взодрав стрелу, с пустым, раскачивающимся на зимнем ветру крюком — на стройке начался обед…
После посещения редакции Филимонов планировал пройтись немного по Москве — с лета уж не был, потолкаться в магазинах и, может быть, даже пообедать где-нибудь в недорогом кафе на проспекте Калинина, но ни на что на это не было у него сейчас сил.
Табло возле стеклянного здания пригородных касс вокзала показывало, что нужная ему электричка отправится через минуту. Он побежал, мелко перебирая ногами, прижимая папку к груди, боясь оскользнуться и упасть, вскочил в первую же дверь, и она с шипеньем закрылась. Вагон был почти пустой, Филимонов прошел вдоль ряда скамеек, ища место возле незамерзшего окна, увидел такое и сел. Электричка уже ехала, набирая потихоньку скорость, Филимонов положил папку на сиденье рядом и стал смотреть в окно — на заснеженный белый мир за ним, однообразный и скучный. В груди у него было горько и тяжело. Как жаль, какая обида, что он не знает, не знаком в самом деле с Парасуновым или еще с кем из таких же — только вот покричал, адреналин себе в крови сбросил, а так и останутся эти сосунки, прилизанные эти, ненаказанными… Ах, в самом деле!..
…Жена дома ждала его с обедом. С кухни в прихожую натянуло крепким вкусным запахом борща, парового мяса и жареных кабачков.
— Ну как? — спросила жена, выйдя к нему, снимающему пальто, и увидела его лицо. — Неладно что?
— А, мать!.. — не глядя на нее, отдал ей, чтоб не мешалась, папку Филимонов. — Разве ж кто понимает что? Разве ж кто хочет что? Никто ничего, всем наплевать, о себе только и заботятся.
Стол в комнате по-прежнему, в честь его выезда в Москву, стоял застеленный скатертью. Филимонов собрал ее, скомкал и с силой швырнул в угол дивана.
— Мать! — крикнул он, сколько хватило горла. — Что эту, понимаешь, тут!.. Клеенка где?!
— Ой, да я откуда знала-то… — тяжело протопав по коридорчику, пробежала жена. Она достала с полки из шкафа свернутую клеенку и застелила стол, а скатерть сложила и убрала.
Филимонов сел за стол, подпер голову рукой и сидел так, не двигаясь, глядя в окно, на скребущуюся о стекло ветку акации, пока жена не принесла тарелки с борщом.
— На что, мать, ушла жизнь, — сказал Филимонов, размешивая сметану, скорбно поджимая губы и глядя мимо жены. — На что? Чтобы какие-то сосунки посылали нас… грязью поливали… ничего которым не интересно. А! Ведь я ему о чем рассказываю, что предлагаю — это какого масштаба мысли!.. А он: не заслуживает внимания! Да потом еще… похлеще!
— Не понимают, не понимают… — осуждающе поддакнула жена. — Да и откуда же: они ж об этом не думают, это для них — как снег на голову.
— И всюду так, везде — куда ни ткнись, — отправляя ложку в рот и мотая головой, сказал Филимонов. — Всюду! В исполкомы Советов, говорит, обращайтесь. Будто не обращался! А я ведь о главном еще не писал, не торкался никуда — о цифровой индексификации-то. Мы ж передовая страна, кому и начинать, как не нам. Одних вон Ивановых Иванов Ивановичей в Москве триста с чем-то тысяч. А?! Разберись в них, проведи учет. А был бы индекс у каждого — и все, никаких проблем. 4П 1042. Или 308Г2. И справедливость тогда для всех полная. Спела свою песню, поизгилялась — и ладно, уходи, нечего знать нам, Петрова ты или Иванова. 4П 1042 — и хорош.
— А может, бог с ним? — робко, будто винясь, сказала жена. — Пиши это все, записывай, а слать не шли. Знаешь, как бывает: потом прочитают — и признают. Вот-де мы, дураки, думаем, а вот уж до нас сообразили.
Филимонов доел борщ, облизал ложку и бросил ее в пустую тарелку. Первый голод у него прошел, и он уже не чувствовал себя таким несчастным и бессильным.
— Говоришь тоже! — сказал он, отваливаясь на спинку стула и с громким чмоком доставая языком застрявшие в зубах куски свеклы. — Кому это после меня нужно будет? Нет! Филимонов послужит еще обществу, послужит. Сейчас, не потом.
Жена ушла на кухню, унеся тарелки, и вернулась со вторым — отварным мясом и жареными кабачками.
— Селиверстов приходил, — сказала она.
— А! — сказал Филимонов, жуя. — Чего?
— Так просто. Поговорить. Из поликлиники шел. У врача был — струя у него медленная. Зайду, говорит, в туалет и стою десять минут, прямо-де дух вон.
— Тьфу! — выругался Филимонов. — Совсем дерьмом стал. Ворошилу не написала? — спросил он.