Читаем Повести и рассказы полностью

И не просто так уехала от нее свекровь — от единственного своего внука, от какой-никакой, хоть иждивенческой, да все продуктовой карточки к неизвестно какому трудодню. Невестка, случалось, попрекала ее куском хлеба как иждивенку, а после похоронки, отревевшись, стала прямо грызть, но старуха не оттого уехала. Мать у Фомы, доносивши его, и сама будто по-женски дозрела; по голодной поре не раздобреть телом, но вся она как налилась спелым женским соком, переполнилась им — в движениях ее это было, в глазах, как она смотрела, в улыбке, какой улыбалась, — мужиков начало кружить вокруг нее, как мошкары в сумерках возле лампы, и перед крепким напором она не устаивала. А мужиков, несмотря на то что военкомат слал и слал без конца повестки, было в поселке немало — не мог завод обходиться одними женскими руками; того, глядишь, забрали, а через неделю с полпути обратно вернули да в одной из школ, в пятиэтажном ее большом здании, устроили летное училище, оттуда приходили в завком приглашения на танцы, еще две школы, не считая больницы, были отданы под госпитали, и одноногие, однорукие, всякие другие инвалиды, выписываясь по выздоровлении, оседали на всяких работах тут же в поселке. Свекровь и до похоронки догадывалась, что невестка не осиливает себя на верность, но до похоронки мать Фомы таилась, все втемную совершалось, а после похоронки перестала таиться, отпустила себя — а, катись все! — один даже прямо в барак стал заглядывать; оно так, не обязана была она блюсти верность мертвому, да каково все это видеть да знать, когда сердце у тебя еще точит по сыну кровавой болью!

В яслях Фома получил прозвище Галош.

До яслей он сидел все с бабкой да с бабкой, мать и не знал почти — она сцеживала ему, убегая на смену, молоко в эмалированную кружку, его и пил через соску весь день из бабкиных рук, так что к соске и привык, и когда у матери случалась возможность покормить грудью, от груди отказывался. Пока шло оформление бумаг для яслей, он оставался с соседкой, и дни напролет стоял под дверью ее комнаты, и звал, исходя слезами: «Ба-а! Ба-а!..» Мать возвращалась, забирала его, своя комната была связана в памяти с бабкой, и он начинал искать бабку во всех углах.

В один из таких поисков он вылез из-под кровати с пыльной, обметанной паутиной галошей.

— Ба-а! Ба-а! — пуская на грудь счастливые пузыри, показал он галошу матери.

— Ой, ну-ка брось, нашел дрянь такую! — закричала мать, вырывая у него из рук галошу, но он зашелся таким плачем, так вопил, так рыдал и бросался в отчаянии на иол, что она принуждена был обтереть галошу тряпкой и швырнуть ему: — У, да возьми, проклятый, заткнись только!..

Галоша была бабкиной. В галошах на босу ногу бабка ходила летом вместо туфель. Собираясь к себе в деревню, она все искала запропастившуюся куда-то одну галошу, не нашла и уехала без нее, а она, вон, оказывается, лежала под кроватью где-то.

Спать Фома лег, крепко прижимая галошу к себе, и во сне тоже прижимал, не отпускал, а когда мать пыталась вытащить ее силой, просыпался и хныкал.

Больше он не стоял под дверью и не звал бабку дни напролет, но всюду носил с собой галошу и спать ложился обязательно с нею. Галоша была старая, сносившаяся, с облохмаченной темно-фиолетовой подкладкой, и мать, чтобы он не прижимал эту грязь к груди, обмотала галошу тряпкой, сделав что-то вроде куклы.

И в ясли Фома тоже пошел с галошей. В первый же день трехлетние ребята из старшей переходной группы отобрали у него галошу, размотали ее, — так Фома и получил свое прозвище.

Он еще не знал, что получил прозвище, потому что ему еще был год с самым малым и он не мог понимать такие вещи, но оно уже прилепилось к нему и пошло за ним по его жизни.

О том, что мать у него «гуляет», Фома узнал в три с половиной года.

Была весна, уже объявили победу, и в барачном дворе среди дровяников большие ребята — второклассник Герка Скоба из пятнадцатой комнаты и второгодник по первому классу Вадька Боец из седьмой — устраивали взятие рейхстага. Всех, кто был поменьше и послабее, они зачисляли в «немцев», загоняли на чей-нибудь штабель бревен подле сарайной стенки и потом брали этот штабель штурмом, спихивая «врагов» вниз на землю. Быть фашистом никому не хотелось, Герка с Вадькой заставляли залезать на штабель под угрозой вообще не принять в игру. «Ты слабак, у тебя никаких мускулов нету, — кричали они одному, — куда тебе русским быть? Только в немцы! А от тебя тухлым воняет!» — кричали они другому. Фоме же однажды, когда он по-обычному захныкал, говоря, что «я с вами хочу, возьмите с вами, че я все фашист да фашист», Герка, пнув его под зад, так что Фома ткнулся лицом в грязь, крикнул: «У тебя, Галош, мать почем зря гуляет, все равно как фашистка, и ты тоже, как фашист, значит!»

Фома не понял, что это за слово — «гуляет», но обида была такой тяжелой и горькой, что слово запомнилось само собой.

Оно лежало в нем невспоминаемо, мертвым грузом года два и всплыло в самый неподходящий момент.

Перейти на страницу:

Похожие книги