Муж взглянул на нее, она посмотрела на него, переступила ногами у стены, помолчала и спросила:
— А-а… вы уверены?
Да ну конечно же, ну зачем я пришел — совсем я, видимо, слетел с катушек…
— Уверен, — сказал я по инерции.
Случившегося мига сердечной участливости и доброты не вернуть, не восстановить, не реставрировать его, человек ведь делает добро не потому, что кто-то нуждается в этом, а потому, что так нужно для его собственной души, для ее спокойствия и безгрешного существования. Это-то, может быть, и называют альтруизмом, но запасы его в человеке не бездонны, они сгорают, и обгоревшей душе нужно время, чтобы восстановиться. И доводись я ей, предположим, мужем или любовником, как знать, не поступила ли она так же бы, как Евгения…
— Может быть… может быть, вам все-таки следовало пить эти таблетки? — устало проводя рукой по лицу, снова, кажется, удерживая зевоту, сказала она.
Ничего другого я уже не ожидал, точнее — ожидал чего-то в этом роде.
— Я пойду, — пробормотал я и встал.
Они меня не удерживали.
Отчаянно и несчастно закричал, заплакал в комнате ребенок. Муж рванулся в дверь, захлопнул ее за собой, и она, глядя, как я одеваюсь, сказала:
— Вы не отчаивайтесь, а?
Но вся она уже, я видел, тянущаяся к двери, прислушивающаяся к торопливому, раскачивающемуся голосу мужа, выпевающего «баю-бай», была там, рядом с ним.
Кажется, я не сумел даже попрощаться с ней — вышел из квартиры и пошел по лестнице вниз.
На часах было уже около двух.
Я бродил по окрестным улицам, подняв воротник, прячась в него от ветра и жесткого снега, пока не замерз, и все время я исходил страхом, что вот сейчас из-за поворота или просто из этой мятущейся белой мглы вновь появится он, но идти домой было еще страшнее. Однако я пришел в конце концов, меня всего так и трясло от холода — оставаться на улице я был больше не в силах.
Я включил свет в прихожей, переобулся и, не раздеваясь, чтобы согреться, зашел в комнату, — он сидел на стуле возле стола, в той же, запомнившейся мне навек позе: боком, забросив ногу на ногу и уперев подбородок в сложенные на спинке крест-накрест руки.
— Думал, что сбежал от меня? — сказал он, усмехаясь. — Наивно! Ну-ну! Куда ты от меня денешься…
Он разогнулся и, опять как тогда, откинулся назад, оперся спиной о стол.
— Брось в меня чем-нибудь, — сказал он. — У тебя это славно выходит.
Я сел на тахту прямо у входа в комнату, смотрел на него и молчал, меня била дрожь, и мне уже было непонятно, отчего я дрожу: от холода или от ужаса, что все это со мной начинается вновь.
— Давай поговорим, — сказал он. — Что ты все молчишь, это ведь в конце концов и невежливо. Давай поговорим, скажем, о счастье. Что такое счастье и как вы его понимаете… — дразнящим тоном насмешливо произнес он. — Так как ты его понимаешь?
— С какой стати я буду с тобой рассуждать о счастье? — с трудом ворочая языком, выговорил я.
Он так и вскинулся, всем своим видом выказывая восторг.
— Превосходно! — сказал он. — Превосходно! То есть ты подразумеваешь таким образом, что счастье — это некоторая такая категория, которая не подлежит обсуждению. Так? То есть счастье — это нечто само собой разумеющееся, что тут и обсуждать!
— Я этого не говорил! — закричал я. Я не хотел вообще ничего говорить, но как бы против воли даже вот закричал, до боли в ногтях вцепившись в край тахты.
А может быть, это мне лишь казалось, что я кричу? Может быть, мой крик, коль скоро все то, что говорил он, было лишь в моем мозгу, тоже звучал внутри меня и мне только казалось, что я кричу в яви?
— А между тем понятие счастья так запутанно… — не обращая внимания на мои слова, сказал он. — Вот ты добился своего. Выбросил блокнот, да так, что с него все смыло, а потом — нет, нашел да все восстановил — и вот добился… Может быть, ты получишь даже Нобелевскую. А? Нет? Ну почему же? — отвечая самому себе, засмеялся он. — Если будут предлагать — так отчего же? Но разве человечеству станет лучше от твоего открытия? Разве от всех ваших открытий человечеству сделалось лучше, стало оно счастливее? То-то и оно. Ничуть. Знания — это не счастье, весь этот ваш прогресс — это бег по кругу. Сорок тысяч километров по экватору, — со смешком добавил он. — Древние эллины были не менее счастливы, чем вы. Во всяком случае, не более несчастливы. Но вы не понимаете, что творите…
— Ты! Много понимаешь ты, дрянь паршивая! — снова закричал я и почувствовал, как с губ у меня сорвалась слюна, — нет, я кричал по самому по-настоящему. — Вот так, отвоевывать, узнавать тайну за тайной, по кусочку, по клубочку распутывать — это и есть счастье, цель и смысл. Ясно тебе, дрянь паршивая?!
— М-да, — сказал он, вновь забрасывая ногу на ногу и вынимая из кармана спички с сигаретами. — Мне остается только утешиться табачком. Род людской запутался, и сколько и как ему ни помогай, он не хочет освободиться от своих заблуждений… Прошу прощения, что не предлагаю закурить, но я же — это ты, как же ты будешь предлагать сам себе?!
Он сидел, пускал кольца, потряхивая ногой, а меня всего мутило, выворачивало наизнанку, и мне мерещился даже запах дыма.