Но колотил он нас только под сердитую руку. В обычное же время учитель Партений был добродушен, и мы забывали о его приступах бешенства… Он любил отклоняться от урока и, по-своему увлекательно, рассказывал нам разные эпизоды из своего студенческого житья-бытья, о России и русских нравах, излагал содержание шекспировских драм: «Короля Лира», «Макбета», «Ромео и Джульетты». Несмотря на загорские колотушки, он был натурой поэтической, с чувством декламировал стихотворения Державина, Ломоносова, Крылова, а в особенности панславистские стихотворения Хомякова:
Высоко крылья ты расставил,
Славян полуночный орел,
Далеко ты гнездо поставил,
Глубоко в небо ты ушел!
Тут он воспламенялся, начинал размахивать рукой в воздухе с выражением восторга на лице — и черные глаза его вдохновенно сверкали.
Мы слышали русские стихи впервые. Музыка их очаровала мой слух и сердце. До тех пор я читал только песни Славейкова, которые выучил наизусть, но страстно любил бунтарские и народные; последние я находил в «Былгарски книжици»{189}. Однако попытаться самому написать стихи — от этой мысли я был на сто тысяч морских миль!
Партений ввел также обучение русскому языку, который он преподавал по определенной системе и очень умело; а потом по методу Олендорфа стал преподавать и французский, который знал плохо. Помню, слово femme[37] (фамм) он выговаривал: фем, и мы так и заучили. Он ввел также риторику, пиитику (опять!) и патологию, поскольку все остальные сокровища науки мы уже исчерпали.
К нам на уроки часто приходили попечители. В таких случаях, не желая докучать им этими высокими материями, а может быть, чтоб не смущать учеников, учитель Партений переходил к более легким предметам. Часто он предлагал ученику рассказать что-нибудь из русской истории: о Петре Великом, о Суворове, о поражении Наполеона в России, о московском пожаре. При этом он сам подхватывал начатый учеником рассказ и красноречиво развивал его перед глядящими прямо ему в рот попечителями. Или заставлял ученика показать на карте, как велика Россия, и сам торжественно обводил пальцем величественный круг, очерчивая бескрайные пределы российской империи. И гордый, торжествующий, обращал свой взгляд к восхищенным гостям, восклицая:
— Ну?!
И попечители всегда покидали школу с посветлевшими лицами, на которых, казалось, можно было прочесть:
— Вот это учитель!
Как и учитель Юрдан, он тоже стал особенно свирепствовать напоследок. Сердился из-за всякого пустяка, дрался, бранился по малейшему поводу. Когда началось повторение пройденного перед экзаменами, мы, ученики самого старшего, четвертого, класса, решили помучить его очень оригинальным способом: сговорились сделать вид, будто забыли все, что прошли за год, а сами потихоньку стали готовиться к испытаниям.
Мы хорошо сыграли свою роль. Экзамен приближался, а мы еще ничего не знали. На вопросы Партения либо молчали, либо давали нелепые ответы. Он просто с ума сходил. Мы же втайне наслаждались, глядя на его бессильную ярость, на его страдание и отчаяние. Он понять не мог, чем объясняется это внезапное умственное отупение всего старшего класса. Он повторял свои объяснения, ворчал, ругался, пугал, дрался, умолял, — все бесполезно. Провал на экзамене самого старшего класса, самых развитых его учеников страшил его. Вечером накануне критического дня Партений от нервного напряжения и тревоги слег. Тогда мы сжалились, сообщили ему через помощника учителя Начо, что к экзамену подготовились. Бедный Партений тотчас выздоровел. Помню до сих пор счастливую, ласковую улыбку на лице его, с которой он вошел в класс и сказал:
— Ну, прекрасно! У вас — римские характеры!
Своего он, однако, не изменил: оставался добродушным, пока экзамены не прошли благополучно; но затаенное чувство мести тлело в душе его и в новом учебном году вспыхнуло по ничтожному поводу: когда мы опять проявили наш «римский характер». Но об этом ниже.
Турецкий язык преподавал у нас тогда учитель «взаимного обучения» Стефан (Кушев) из Клисуры.
Он был и певчим в церкви. Этот молодой человек с доброй, благодушной, всегда улыбающейся физиономией, обладал хорошим голосом. Кроме турецкого языка, в котором я проявлял ужасающую бездарность, он учил нас еще пению и псалмам по греческой нотной книге. Но я, как ни бился, не мог постичь таинственных иероглифов этой науки. Такая невосприимчивость к византийской музыке очень огорчала моего отца, страстно желавшего, чтобы я пел в церкви «Херувимскую» по всем правилам искусства.
Все же я отчасти удовлетворял его тем, что пел «Достойно есть!», глас пятый, соло, перед иконой пресвятой богородицы и, скажу не хвалясь, производил необычайное впечатление своим звонким, высоким тенором. Старухи, расчувствовавшись, плакали, а отец Станчо, выходя из алтаря, чтоб совершать миропомазание, благословлял меня со словами:
— Да ты просто ангел, сукин сын!
А лицо моего отца? Оно сняло, как яркое солнце, от гордости и счастья, когда чорбаджии поздравляли его:
— Молодец твой Минчо! Быть ему архиереем.