Читаем Повести и рассказы полностью

И он почувствовал, что нижняя челюсть его начинает как-то странно прыгать, и все сильнее, сильнее… Анисимов сделал нечеловеческое усилие, чтобы удержать ее, но начал биться весь, дергаясь плечами, руками, головой, точно его трясла и била какая-то посторонняя, жестокая сила. Ему казалось, что это никогда не прекратится; но когда сразу опомнился и инстинктивно понял, что с ним был длинный период полного беспамятства, судорог уже не было, а тело только ныло и дрожало чуть заметной, неимоверно мелкой дрожью… Странно поразило его то, что за окном уже печально серело, как на осеннем рассвете. В комнате было все видно, и бледный свет слабо ложился на стены, на пол и на его белевшие руки. Одну секунду ему казалось, что все прошло, и он проснулся, но со страшной быстротой, точно откуда-то извне налетели и сознание неотвратимой действительности и того, что уже скоро, и снова то же, мучительное, как пытка, недоуменно и острая потребность скорее, как можно скорее что-то обдумать и сообразить… Быстро, мельком, точно отбрасывая прочь, со словами: «Не то… не то…» – Анисимов припомнил убитого машиниста, потом еще других, которые скатывались с баррикад и свертывались на окровавленном снегу, потом мастерового, потом черного, горбоносого человека и два короткие выстрела, сопровождаемые легким страдальческим вскриком, и внезапно увидел среди бледного и болезненного хаоса черную груду обледенелых шпал и острые колени, его колени, торчащие из сугроба. Да за что же все это?..

И ему, наконец, стало смешно. Анисимов в самом деле тихо и судорожно засмеялся, но сейчас же замолк. Короткий, дрожащий звук его смеха был слишком тихо-громок и странен в пустой, бледной предрассветной мгле… Опять начался стремительный ход мыслей: сколько раз он слышал, что людей казнят. Так. Значит, это совершенно возможно, и тут нет ничего непонятного. Это так просто. Их казнят, они страдают от боли и ужаса, но потом умирают, и страдания и ужас прекращаются, точно их и не было. Об этом можно было думать, но только с отвращением, и мысль об этом неприятно бередила мозг. Да, но там было все-таки понятно: эти люди, которых казнили, были люди особенные, злодеи. И это были, что самое главное, – не Анисимов.

«Нет, лучше не думать!» – бессильно подумал он… Ему вдруг стало холодно и захотелось есть… Тогда он в первый раз вспомнил о жене и детях и удивился, что до сих пор не вспоминал. И ему показалось, что, может быть, здесь и есть то, что необходимо себе уяснить прежде всего.

«Скорее надо думать… скорее надо думать…» – стал он торопить себя, беспокойно оглядываясь. Он еще не сознавал, что его болезненно остро мучило то, что небо становилось в окне все светлее и светлее.

«Надо написать жене…» – пришло ему в голову. Уже было достаточно светло у окна, и он это заметил. Чернильница на столе была, но чернила покрылись льдом. Анисимов заботливо подышал на них, проткнул пером и отнес чернильницу к окну.

На подоконник уже падал серый и холодный свет, в котором таким же серым и холодным пятном выделялось лицо Анисимова с взъерошенными клочьями волос и с черными тенями на скулах и под глазами. Писать было трудно, перо два раза выскакивало из окоченелых пальцев, и это будило в Анисимове острое, глубокое чувство жалости к себе.

Сначала ему казалось, что могут помешать, а нужно написать много, и потому надо торопиться. По временам он острым, быстрым взглядом посматривал в окно, где теперь неподвижно, спиной к окну стоял длинный серый солдат, облокотившийся на ружье. На серую спину его шинели уже падал явственный серый свет утра.

«Милая Саша» – написал Анисимов, с трудом, хотя и казалось светло, различая буквы, и не знал, что писать дальше. Ничего нельзя было выразить, потому что надо было выразить и то радостное чувство, которым он прожил эти десять дней, и тот хаос, огненный и кровавый, и смерть людей, и ужас его одинокой последней ночи, и то нелепое и безумное, что должно было совершиться с ним, и кучу черных шпал, и закоченевшие колени, торчащие из снега, и то, что он уже не увидит ее и детей, и свою беспомощность, и свою жалость к себе, и то горе, в котором ему хотелось ее обласкать и утешить, те слезы, которые стали наполнять его глаза, скатываться по щекам, исхудалым и холодным, и падать на клочок его последнего письма.

И это было невозможно, и ужас этой невозможности вызвал в нем невыразимую грусть.

– Господи, господи… Господи!.. За что же меня так мучают?.. Ну, за что? – зашептал он, хватаясь за свои всклокоченные волосы, и заплакал. И долго плакал, остановившимися глазами глядя в окно, в белое, далекое, безучастное небо.

Потом он приписал: «Прощай, Шурочка! Как-то вы проживете без меня? Не знаю, передадут ли тебе мое письмо. Я попрошу. Прощай же! Ты, Шурочка, не плачь, что ж делать! Не забывай меня и детям скажи, чтобы помнили. Не могу писать больше. Прощай еще раз».

Сверху на его мозг опускалось какое-то белое плотное облако, и он делал страшное усилие, чтобы не забыться.

Перейти на страницу:

Похожие книги