Когда собственные экипажи, блестящие и аккуратные, наполненные пожилыми, чистыми и важными на вид людьми, катились по улицам, все, и обтрепанные мастеровые, и матросы, и кучки дружинников с красными повязками, вся огромная масса людей, которая здесь, далеко от порта, была тише и больше в ней было растерянности и недоумения, смотрела им вслед серьезно и внимательно.
– Депутаты, депутаты! – слышались голоса, и в них было определенное выражение неопределенной надежды.
Казалось, что если такие важные, всеми уважаемые, солидные люди, из которых почти каждый был каким-нибудь начальником большего или меньшего числа людей, взялись за дело, то оно должно принять новый, нужный оборот, после которого минуют тяжелая тревога и растерянность.
И даже самому Лавренко стало легче и веселей.
«Должны же там понять», – успокоительно думал он и старался не замечать кроющегося где-то глубоко в душе недоумения, – что именно понять? И что делать, если не поймут, – а не поймут наверное!
У дворца, который вблизи показался Лавренко еще больше и значительнее, стояли пушки и ряды солдат, среди которых виднелись кучки блестевших своими серыми шинелями офицеров. Они и солдаты смотрели на вылезающих солидных людей, в пальто и цилиндрах, с ожиданием, без вражды.
Когда они поднимались по ковру широкой красивой лестницы, Лавренко, оглядываясь вокруг, еще раз подумал:
«Вот жизнь… Настанет ли когда-нибудь время, когда людям не придется завидовать этим лестницам, цветам и коврам, потому что это будет общая радость жизни?..»
Но ему почему-то стало неловко, точно он подумал что-то наивное, избитое и даже пошлое.
Странно было только смотреть на стоявших повсюду солдат, одетых как на дворе, в шинелях, с ружьями и патронными сумками, и оттого даже казалось иногда, что этот дворец не дворец, а чья-то тюрьма.
Депутацию приняли с преувеличенной вежливостью. Жандармские офицеры, в голубых мундирах, с аксельбантами, любезно склонялись им навстречу и говорили мягко и предупредительно, соглашаясь и кивая головами.
Но Лавренко стало неловко, показалось ему, что офицеры любезны не с ними самими, а с чем-то посторонним, может быть, даже с их сюртуками, но только не с живыми людьми, приехавшими говорить о своей и чужой жизни. Кланяясь и соглашаясь, они смотрели в глаза холодно, и в этих холодных взглядах чувствовалось сознание силы механической, жестокой и неодолимой.
Депутатам долго пришлось ждать посреди огромной залы, как-то одиноко и неловко маленькой кучкой черных сюртуков столпившись на блестящем паркете. Было обидно ждать, встревоженно билось сердце, и хотелось чего-нибудь, но только поскорее.
И когда уже становилось совершенно глупо стоять и ждать посреди залы, вышел генерал-губернатор, тот самый человек, от которого, как казалось, зависела жизнь многих людей.
Это была огромная туша красного мяса, выпирающего из генеральского мундира, лезущего на толстый, важный живот. У него было огромное, пухлое лицо, седое и лысое, с маленькими серыми пронзительными, как у самого свирепого и хитрого зверя, глазками.
Он вышел из дверей тяжелыми и грузными шагами, в самой грузности сохраняя бодрую, военную выправку, и остановился в нескольких шагах от депутатов. И вдруг в том, как он остановился, сквозь внешнее величие и грозность мелькнуло что-то быстрое и робкое, затаенный в самых тайниках души, никому не высказываемый, старчески дряблый, животный страх.
Маленькие глазки зверя быстро обежали кучку пожилых, солидных и мирных фигур в черных сюртуках и дольше других остановились на Лавренко. Его пухлая, небрежно и просторно одетая, с задумчиво напряженным лицом фигура, очевидно, что-то напомнила генералу и как будто внушила ему смутные опасения. Он сделал маленький шаг назад, как будто для того, чтобы лучше окинуть глазами всех депутатов.
– Здравствуйте, господа! – взявшись одной рукой за борт лезущего на живот мундира, заговорил он громким и хрипло звучным голосом, каким привык командовать массами людей, лошадей, пушек и обозов. – Чем могу служить?
Он не поклонился, но сделал вид, что поклонился, и эта неуловимая тонкая игра привычного величия, лукавства и самоуверенности поразила Лавренко.
«Удивительная выдержка! – подумал он, на мгновение забывая даже, зачем они тут. – Сколько нужно было школить и дрессировать человека, чтобы научить его жить не своею жизнью, двигать не своей стариковской грузной и жирной фигурой, а чем-то другим, что надето сверху, как маска…»
Сухонький, маленький и седенький старичок, в длинном черном сюртуке, который почему-то напоминал о том, что уже скоро, в этом самом сюртуке, чинно и навеки недвижимо, скрестив костяные тонкие пальцы, старичок будет лежать на столе, выступил вперед и полупоклонился, видимо изо всех сил стараясь не терять такого же достоинства, как у генерала, но волнуясь и робея и сам возмущаясь этим.