— Я очень рад. Я замечаю, сударыня, что и ваше личико изменило свое выражение. Самое ужасное в жизни, господа, это фальшь, притворство. И если смело, энергично за это взяться — все фальшивое и притворное рассеется. Ведь вы раньше считали, вероятно, этого господина коммивояжером, а вашего мужа чиновником. Считали, может быть, всю жизнь… А я в два приема снял с них личину. Один оказался кардиналом, другой — баритоном. Не правда ли, кардинал?
— Вы говорите, как какая-нибудь книга, — печально сказал Сандомирский.
— И самое ужасное, что ложь во всем. Она окружает нас с пеленок, сопровождает на каждом шагу, мы ею дышим, носим ее на своем лице, на теле. Вот, сударыня, вы одеты в светлое платье, корсет и ботинки с высокими каблуками. Я ненавижу все лживое, обманчивое. Сударыня! Осмелюсь почтительнейше попросить вас — снимите платье! Оно скрывает прекраснейшее, что есть в природе — тело!
Странный пассажир галантно направил револьвер на мужа Симочки и, глядя на нее в упор, мягко продолжал:
— Будьте добры раздеться… Ведь ваш супруг ничего не будет иметь против этого?..
Супруг Симочки взглянул потускневшими глазами на дуло револьвера и, стуча зубами, отвечал:
— Я… ниччего… Я сам любблю красоту. Немножко раздеться можно, хе…хе…
Глаза Симочки метали молнии. Она с отвращением посмотрела на бледного Четверорукова, на притихшего Сандомирского, энергично вскочила и сказала, истерически смеясь:
— Я тоже люблю красоту и ненавижу трусость. Я для вас разденусь! Прикажите только вашему кардиналу отвернуться.
— Кардинал! — строго сказал незнакомец. — Вам, как духовному лицу, нельзя смотреть на сцену сцен. Закройтесь газетой!
— Симочка… — пролепетал Четвероруков. — Ты… немножко.
— Отстань, без тебя знаю!
Она расстегнула лиф, спустила юбку и, ни на кого не смотря, продолжала раздеваться, бледная, с нахмуренными бровями.
— Не правда ли, я интересная? — задорно сказала она, улыбаясь углами рта. — Если вы желаете меня поцеловать, можете попросить разрешения у мужа он, вероятно, позволит.
— Баритон! Разреши мне почтительнейше прикоснуться к одной из лучших женщин, которых я знал. Многие считают меня ненормальным, но я разбираюсь в людях!
Четвероруков, молча, с прыгающей нижней челюстью и ужасом в глазах, смотрел на страшного пассажира.
— Сударыня! Он, очевидно, ничего не имеет против. Я почтительнейше поцелую вашу руку…
Поезд замедлял ход, подходя к вокзалу большого губернского города.
— Зачем же руку? — болезненно улыбнулась Симочка. — Мы просто поцелуемся! Ведь я вам нравлюсь?
Незнакомец посмотрел на ее стройные ноги в черных чулках, обнаженные руки и воскликнул:
— Я буду счастлив!
Не сводя с мужа пылающего взгляда, Симочка обняла голыми руками незнакомца и крепко его поцеловала.
Поезд остановился.
Незнакомец поцеловал Симочкину руку, забрал свои вещи и сказал:
— Вы, кардинал, и вы, баритон! Поезд стоит здесь пять минут. Эти пять минут я тоже буду стоять на перроне с револьвером в кармане. Если кто-нибудь из вас выйдет — я застрелю того. Ладно?
— Идите уж себе! — простонал Сандомирский.
Когда поезд двинулся, дверцы купе приоткрылись, и в отверстие просунулась рука кондуктора с запиской. Четвероруков взял ее и с недоумением прочел:
«Сознайтесь, что мы не проскучали… Этот оригинальный, но действительный способ сокращать дорожное время имеет еще то преимущество, что всякий показывает себя в натуральную величину. Нас было четверо: дурак, трус, мужественная женщина и я — весельчак, душа общества. Баритон! Поцелуйте от меня кардинала…»
О ЛЮДИ!
Одесса
I
Однажды я спросил петербуржца:
— Как вам нравится Петербург?
Он сморщил лицо в тысячу складок и обидчиво отвечал:
— Я не знаю, почему вы меня спрашиваете об этом? Кому же и когда может нравиться гнилое, беспросветное болото, битком набитое болезнями и полутора миллионами чахлых идиотов? Накрахмаленная серая дрянь!
Потом я спрашивал у харьковца:
— Хороший ваш город?
— Какой город?
— Да Харьков!
— Да разве же это город?
— А что же это?
— Это? Эх… не хочется только сказать, что это такое, — дамы близко сидят.
Я так и не узнал, что хотел харьковец сказать о своем родном городе. Очевидно, он хотел повторить мысль петербуржца, сделав соответствующее изменение в эпитетах и количестве «чахлых идиотов».
Спрошенный мною о Москве добродушный москвич объяснил, что ему сейчас неудобно высказывать мнение о своей родине, так как в то время был Великий пост и москвич говел.
— Впрочем, — сказал москвич, — если вам уж так хочется услышать что-нибудь об этой прокл… об этом городе — приходите ко мне на первый день Пасхи… Тогда я отведу свою душеньку!
В Одессе мне до сих пор не приходилось бывать. Несколько дней тому назад я подъезжал к ней на пароходе — славном симпатичном черноморском пароходе, — и, увидев вдали зеленые одесские берега, обратился к своему соседу (мы в то время стояли рядом, опершись на перила, и поплевывали в воду) за некоторыми справками.